Позже, когда я освоился с навигацией в бесконечности до того, что стал по собственному желанию выныривать из нее, стал я прислушиваться к чему-то бубнящему, а то музыкально булькающему в бесконечности. И однажды понял, что это — репродуктор за занавеской. Тогда, собрав в точку размазанное по бесконечности сознание, стал прислушиваться к черство картонным голосам из репродукторной тарелки и, еще не понимая слов, стал ощущать свою концентрацию в конкретном месте пространства и времени. Безразличие уходило — просыпалось любопытство. Несколько раз я делал усилие, пытаясь что-то вспомнить, и от этого проваливался в зыбь бредовых видений. Постепенно видения превращались в сновидения, а пробуждаясь я с интересом слушал, как за занавеской балаболит радиотарелка, которую я еще не понимал, но чувствовал симпатию к ее тарахтению.
И наступил такой день, когда я, пробудившись, после глубокого сна, даже без сновидений, осмысленно уставился на жуткий, ненавистный аппарат, который так долго мучил меня в бреду — на «машину времени». Уж так захотелось мне самому поизголяться над ним и разобрать его на атомы!.. Но этот безобидный физиотерапевтический аппарат оказался совсем не опасным и даже не похожим ни на какую машину. Успокоившись, что эта штука мне больше не угрожает, я прислушался к звукам из-за занавески. И в тот миг я четко, кажется, со щелчком фиксации, подсоединился ко всемирному времени и понял, что тут, где я, сейчас раннее утро какого-то дня: звякнуло жестяное ведро, смачно зашлепала по полу мокрая тряпка и тут же зазвучала картонная тарелка! После бодрого «Интернационала» тарелка задребезжала самоуверенно вальяжным баритоном Левитана:
— Га-аварит Маасква-а! Наачина-аем переда-ачу «В па-а-аследний ча-ас»!
Усмехнувшись над унылой безнадегой в названии передачи и пропустив мимо ушей брехливые заверения о том, что «несокрушимая и легендарная» все еще победоносно громит немцев, я внимательно прислушиваюсь к перечню оставленных нами городов. Как майданщик я знаю географию, а как чес — со злорадством оцениваю юмор в названии передачи «В последний час». Да, наступает последний час советской власти: немцы почти в Москве!.. Но когда вместе с врачом ко мне пришел какой-то тип с блокнотиком я, на всякий случай, лажанул ему, что я из Минска, а родителей потерял при эвакуации. Оказывается, попал в масть: это «обыкновенная история» сказал врачу тип с блокнотом.
В последующие дни я все больше и больше удивлялся интересу медицины к себе. К моему скорбному ложу приходили врачи из разных отделений, даже гинекологи, которых профессия приучила интересоваться туда, куда всем интересно, но никто не заглядывает. Среди гинекологов были и мужчины, что соответствует правилу сапожник без сапог. Обычно посетители, задумчиво посмотрев на меня, загадочно хмыкали и уходили, но некоторые оставались и играли со мной, как с грудничком: махали чем-нибудь перед моим лицом, чтобы я крутил глазами.
После того как вся местная медицина убедилась, что я умею крутить глазками, как кот на ходиках, две непрерывно хихикающие санитарочки — девчонки моего возраста — перекантовали мой остов на каталку и повезли его так торжественно, будто султанА турецкого в отдельную шестиместную палату на персональную приставную седьмую коечку возле двери. Отделением заведовал доктор Герцман, обладавший, как и многие евреи, чувством юмора и талантом рассказчика. Он и объяснил мне причину интереса медицины к моему рыжему организму. Вот тогда я, чем уж мог, тем и хихикал, еще глупее девчонок— санитарочек, слушая его рассказ о себе и дополняя воображением кое-какие подробности…
Началось все очень обыкновенно — поступил я в больницу с медицинским диагнозом: «Больной находится в состоянии смерти». С таким перспективным диагнозом меня направили на склад готовой медицинской продукции — в морг, где я пребывал в том спокойном состоянии, о котором у графа Монте-Кристо сказано очень красиво:
…это была заря той неведомой страны, которую называют смертью.
«Зарей» я любовался не спеша. Медицине был я не интересен, и мне была она по барабану. Потому что в «неведомой стране» было не жарко, не холодно, насекомые не кусали — лежи да радуйся! От Седого я знал про Диогена, который такое состояние, когда зуб не болит, на душе не свербит, мухи не кусают и работать не заставляют, назвал абсолютным счастьем. Допетрив до того, что человека невозможно сделать счастливым изобилием богатств и удовольствий, Диоген стал искать счастье в другой крайности: поселился в бочке без удобств, питаясь хлебом и водой, как солдат на гауптвахте… С пищевым довольствием Диогена я б смирился, если хлеба и воды было досыта. Но жить без книг, музыки, общения… тут каждый почувствует себя покойничком!
Промерзнув в морге насквозь, как мамонт на Чукотке, я стал подавать признаки жизни. А оттаяв в боксе для умирающих, обнаглел до того, что, игнорируя законы медицинской науки, пошел на поправку. И при выдаче меня врачам из морга (а не наоборот!), патологоанатом четко сформулировал мое антинаучное поведение: «Я сделал все что мог, кроме вскрытия, но, несмотря на заморозку, у этого рыжего жмурика, до сих пор наблюдаются отдельные признаки жизни. Патологоанатомия тут бессильна. Умереть он может только от лечения!» Так из моего антинаучного поведения родилась новая медицинская методика: «Морг — лучшее средство при высокой температуре!» Так я стал «новым выдающимся научным достижением советской медицины». Тем более что деликатный вопрос: от чего умер больной, от болезни или от лечения, ни у кого не возникает: раз я прибыл с диагнозом: «покойничек», то умереть в больнице мне невозможно. Позже стало известно, что у меня всего две болезни: сыпной тиф и воспаление легких, обретенное в морге. Слегка картавя, доктор Герцман подвел итог:
— Этот медицинский казус подтверждает мою теорию: «Если больной хочет жить, то тут медицина бессильна! Как его ни лечи, хоть в сосульку заморозь, а он чихнет на медицину и… выздоровеет!» Не буду я заниматься бесполезным делом — лечить вас, юноша! Нет у вас перспективы: хоть лечи, хоть не лечи, — все равно поправитесь!
Подхватив руками выпуклый живот, хохочет жизнерадостный доктор Герцман и спешит к другим больным, более «перспективным». А я лежу, размышляя о том, что прав великий воспитатель Гнус: чесы так пропитались ненавистью, что стали не по зубам Курносой! И через сто лет после нас не исчезнет лютая ненависть нашего ненавидящего поколения! Пора вставать! Война зовет!
* * *
Казенные тапочки разнашивали, не снимая лаптей, с тех времен когда жил Берендей. Когда я в них, как начинающий лыжник, дошаркал, держась за стенку, до зеркала в вестибюле, то только жалобно
…улыбнулся, увидев в зеркале себя: лучший друг, если у него оставались друзья на свете, не узнал бы его: он сам себя не узнавал!
Настороженно, боязливо и удивленно глянуло на меня из зеркала нечто похожее на забытое в заброшенном замке привидение: бестелесно тощее, голубоватое и… жутко удлиненное! Как ни удивительно, а я заметно подрос за время болезни, хотя от плоти осталась на мне только одна полупрозрачная шкурка, вроде пустой шелухи! И эту шкурку остригли наголо… А когда я, по примеру Монте-Кристо, решил испытать перед зеркалом обаяние своей улыбки, то сам себя перепугал: из зеркала оскалился на меня голый череп, тот еще оптимист, вроде Веселого Роджера… а для людей менее эрудированных, тот портрет, который на дверях трансформаторных будок рисуют, чтобы отпугивать любопытных. Ну и ну! С такой вывеской и до вокзала не дочикиляешь — патрули НКВД ждут не дождутся диверсанта с антисоветской внешностью и уже наголо остриженного! Так что рановато маклевать мне за освобождение России… Подождут. Если война не закончилась летом, значит — это надолго. И я тем временем подлечусь! Тем более, что лечиться очень приятно! Не жизнь, а арабская сказка! Лежишь на коечке, как султан, а симпатичная санитарочка, с озорными глазками, к моему падишахскому ложу на колесиках килокаллории подвозит! И при таком вопиющем паразитизме у меня никаких угрызений совести! Потому как я, находясь в своей любимой поз лежа, серьезным делом занимаюсь: соблюдаю постельный режим!
И доктор в нашей палате замечательный: Герцман! По-немецки сердечный человек. И по натуре он именно такой: на его добродушном лице всегда сияет широкоформатная добрая улыбка, в которой исчезают не только крупный нос, но даже огромные роговые очки! А хорошее настроение нашему доктору заложили еще при его зачатии! Говорят, есть такой медицинский факт: умирают и пессимисты, и оптимисты. Так не лучше ли жить, улыбаясь жизни и хохоча над смертью?! Тем более, если имеешь еврейскую национальность, немецкую фамилию, а живешь посреди Советской России в сорок первом, когда всем уже известно, что жиды (в который раз!), кому-то Россию продают, а немцы (тоже не в первой!), ее на хапок берут!