— Иван Иванович, постой, задержись на минутку. — Бестужев потянул поручика за рукав под прикрытие амбара.
— Пугаешь, Миша. Выныриваешь из тьмы, аки злодей.
— Вот что, Сухинов, нам надо с вами срочно ехать. Времени в обрез.
— И вы туда же, подпоручик. Не ожидал, ей-богу. — Сухинов задохнулся от переполнившего его мгновенного презрения. Бестужев заторопился, замахал руками, в полутьме, слава богу, не видно, как младенчески покраснел от обиды.
— Вы с ума сошли, Сухинов! Но ладно, прочь, прочь все обиды… Послушайте меня внимательно, Сухинов. Нам надо сейчас же ехать в Петербург. Я добуду денег… Пробираться лесами, через две недели, ну через месяц мы будем там.
— А зачем мы там будем?
— Ну почему никто не хочет понять! Это единственный выход, единственный шанс. Мы должны убить Николая. Теперь или никогда. Если избавиться от императора — все переменится. Поверженные воспрянут духом, ослабевшие подымут выпавший из рук меч… Отвечайте, вы согласны?
— Конечно, согласен. Но мне надо сначала произвести разведку. Понимаете, неизвестно, куда подевался егерский полк.
Бестужев понял.
— Вы не принимаете мои слова всерьез, Сухинов. Это очень жаль. Я надеялся на вашу помощь.
В голосе Бестужева была такая боль и отчаяние, что в груди Сухинова сердце гулко колотнулось о ребра. Недооценивал он Бестужева, нет, недооценивал. Этот блестящий юноша способен не только красивые речи произносить.
— Вы с Сергеем Ивановичем советовались? — спросил Сухинов как можно добрее.
— Да, я говорил Муравьеву. Конечно, я с ним поделился своим планом, как же иначе. Но там был Матвей, он сразу стал возражать и очень как-то возбужденно. Мол, это глупо и бессмысленно…
— Про невинно пролитую кровь вспоминал?
— Не смейтесь, поручик! Матвей — хороший, чистый человек. Но у него свои взгляды.
Сухинов придвинулся к нему совсем близко, со стороны могло показаться, что они обнялись.
— Бог с ним, с Матвеем. Лишь бы Сергея Ивановича с толку не сбивал… Извините, Бестужев, мне действительно надо выполнить приказ Муравьева… А на ваше предложение лишить жизни священную особу я вот как отвечу. Я в эту затею не верю ни на грош. Она неосуществима. Да если бы и удалось чудом убить Николая — что с того? Нет уж, нам за царями по дворцам не гоняться, нам бы здесь потихонечку продвинуться. Авось и расшевелим народец, какой посмышленей. Народ расшевелим — он и Николая сомнет. Народ — это ведь не сабелька вострая, это лес темный. Его не только царю, а и нам с вами поостеречься не грех. Особенно вам, Бестужев. Я-то сам еще не так давно коз пас, меня народ наш русский не обидит, я свой.
Глухо, жарко отзывались в Бестужеве неожиданные слова поручика, он даже мерзнуть перестал. Сухинов обжигал дыханием, покачивался над головой сумрачным деревом.
— Я тебе от сердца говорю, Миша, потому что полюбил тебя сегодня. Вот за удаль твою, за то, что на царя готов со шпагой броситься, за это и полюбил, святая твоя нежная душа!
Сухинов на миг притянул к себе Бестужева: прижал к себе, отстранился, пошел прочь.
На разведку Сухинов взял с собой трех солдат из роты Соловьева. Тертые калачи, не молодые, не старые, в самой поре. От всех троих разит за версту винищем, успели причаститься. И ему предложили хлебнуть — согреться, да он только зыркнул глазищами, повел гневно плечами.
Вынеслись к Белой Церкви, затаились в лесочке. Не прошло и получаса, соскучиться не успели, как неподалеку замаячили фигуры, верховые, человек семь-восемь, в темноте точно не сосчитаешь. Сухинов подождал, пока они минуют лесок, сказал своим: «Ну, ребята, с богом!» — и с криком: «Коли их, руби!» — бросил коня в галоп, согнулся для удара, прикипел к сабле.
Всадники впереди, чуть помедлив, помчались спасаться к Белой Церкви. Недосуг им было разобраться, кто на них напал, раз уж напали, — значит, сила. Сухинову все же удалось обогнуть, отрезать одного. Громадный, дюжий казак, поняв, что отстал от товарищей, и увидев, что за ним гонится всего один человек, умело осадил коня, развернулся. Выстрелил навстречу, пуля свистнула у щеки Сухинова, обогрела. Саблей плашмя свирепым ударом вышиб он из седла казака. Тот отбросил пистолет и клинок, поднял руки. Взмолился басом:
— Но губи, родимый! Подневольные мы!
— Это ты подневольно мне чуть башку не продырявил? А ну, шагай вперед!
Казака отвели в лесок, там допросили. Оказывается, казачьи разъезды охраняли графское имение от бунтовщиков.
— От каких еще таких бунтовщиков? — грозно спросил Сухинов. Казак опасливо покосился по сторонам.
— Наше дело подневольное, нам как велят. Сами люди военные, небось знаете.
— Кто сейчас в Белой Церкви?
— Так ведь мы люди подневольные, нам не докладывают, ежели бы…
— Семнадцатый полк там?
— Не-е, того полку уже нет. Они ненадежные оказались. Ихних офицеров которых в железы побрали, а весь полк давеча куда-то отправили… Да вы, я вижу, люди хорошие, я вам упреждение сделаю. Вы туда не совайтесь. Там войску много, и пушки, и наша сотня казачья.
— Ври да не завирайся, служивый!
— Святой истинный крест! Самолично они прибыли бунтовщиков карать.
Сухинов говорливому казаку не очень поверил. Оставил своих солдат в леске, велел им покрепче прикрутить пленного к дереву, сам объехал кругом Белую Церковь. Встретил какого-то подгулявшего мужичка, расспросил. Мужичок поначалу принял Сухинова за пропавшего три года назад родича и пожаловался ему, что у них в хозяйстве пала корова и теперь он с горя будет пить, пока все с себя не пропьет. Он сказал, что, видно, ему на роду написано все пропить, потому что и батюшка его, не ночью будь помянут, по хмельному состоянию избу поджег и в ней угорел до смерти. Сухинову надоело слушать пьяный бред, и он тряс мужика за плечи до тех нор, пока тот не очувствовался. Очувствовавшись, он подтвердил, что действительно вчера много солдат пригнали.
Муравьев не ложился, ждал Сухинова. Сейчас, наедине с собой, он больше не обманывался. Конечно, их предприятие обречено на неудачу. Его мысли перескакивали с предмета на предмет с неуловимой быстротой, никак не удавалось их остановить. Он ненадолго задумывался о причинах провала — их находилось множество, к примеру, преждевременность выступления в Петербурге, несогласованность между обществами, разногласия внутри каждого общества. Были и другие причины, но не главные. Он смутно понимал, что не главные. Главная причина провала маячила в его сознании черным пятном, не поддавалась разуму, ускользала, и это ускользание чего-то огромного мучило его, как зубная боль.
Стоило ему только приблизиться к этому наиважнейшему пункту, к полному пониманию событий, как он ощущал странное жжение в груди, и будто чужая воля отвлекала его, уводила к вещам простым и сиюминутным.
Муравьев брался за письмо к отцу, начинал набрасывать на бумаге покаянные слова, но тут же спохватывался, что надо бы пойти и успокоить Матвея, который вот уже в третий раз сегодня заговаривал с ним о самоубийстве. Он выпил стакан воды, сел к столу и вдруг, мимолетно задумавшись, неверной рукой набросал стихи:
Задумчив, одинокий,
Я по земле пройду незнаемый никем.
Лишь пред концом моим,
Внезапно озаренный,
Узнает мир, кого лишился он.
Он записал стихи на французском языке, и это вызвало в нем глухое раздражение, и опять он приблизился к разгадке, к наиважнейшему пониманию, и тут же отпрянул, ужаснувшись глубине черного пятна. Как с обрыва в пропасть заглянул и ничего не смог различить, кроме очертаний бездны.
Наконец явился Сухинов. Известия, которые он принес, были малоутешительны, но Муравьев, казалось, не особенно вникал в их смысл. Да и Сухинов докладывал в таком тоне, будто исчезновение егерского полка не означало утрату последней надежды, а было недоразумением, скорее забавным, чем досадным. Муравьев, слушая его, испытывал мучительное чувство, похожее на провал в памяти. Он вдруг спросил: