вывести сына из этого круга, ни достаточно тонкой и убедительной речью, чтобы внушить Лойзику, что нет на свете ничего более прекрасного, важного и почетного, чем извозное дело. «Пойми, Лойзик, — неотступно должен бы твердить ему отец, — людям не обойтись без доставки. Даже мизерную корку хлеба надо доставить в рот, если не хочешь подохнуть с голода; а сколько понадобилось перевозить, перегружать, передвигать, и поднимать, и тащить, чтобы только сделать этот самый хлеб! Если смотреть в корень, то вся человеческая работа есть передвижение, и ничего более: дерево валить — значит двигать пилу вперед и назад, туда и сюда; платье шьешь — протаскиваешь нитку через дырку от иголки; даже чиновник или писатель только и делают, что водят пером по бумаге. Но во всех этих работах передвижение как бы скрыто, замаскировано другими задачами; насколько же лучше передвижение явное, передвижение как таковое, передвижение перевозное, которым мы с тобою и занимаемся!»
Недобыл, конечно, не умел так сказать. Он твердил только:
— Господи, чем я согрешил, что сын у меня такой осел?
И, стараясь вправить мозги сыну и пробудить в нем смекалку, он охаживал его своей страшной тростью по спине и пониже. Но Лойзик, узник заколдованного круга, оставался глупым.
Таковы были три главные заботы Недобыла-старшего, поистине достаточно тяжкие, чтоб старику совсем поддаться великой своей слабости — питию, если б не был он за старшего неудачного сына вознагражден выдающимся младшим и если б не было у него такой супруги, как матушка Недобылова — доброй, аппетитно круглой, ласковой и улыбчивой, мягкой и работящей, лишенной тех неприятных капризов, которые так часто одолевают женщин ее возраста. Не было на свете такого мрачного события, такого отвратительного или горестного явления, такой ужасной катастрофы, чтобы матушка Недобылова не сумела найти даже в этом что-нибудь светлое, благоприятное, утешительное. Умирал кто-нибудь — она говорила: «Слава богу, отмучился». Поля иссыхали от зноя: «По крайней мере научимся ценить божью влагу». Все начинало гнить от дождей: «Ну, теперь опять наберется достаточно воды в колодцах». Даже соседство супругов Комиников, которое так ее угнетало, она умела смягчить рассуждением: «По крайности, они нам всегда напоминают о мученической смерти нашего спасителя».
С самого раннего утра матушка была на ногах, а переделав всю работу по хозяйству, садилась к прялке. Зато по воскресеньям, когда она с мужем и сыном отправлялась в костел, не было в Рокицанах женщины, одетой наряднее. Под черным блестящим платьем из шелкового муара матушка носила двадцать нижних юбок, по большей части белых, сборчатых, но были среди них и ярко-цветные, от золотисто-коричневой, атласной, до вишнево-алой. Полная от природы, матушка Недобылова под ворохом этих добротных тканей занимала места не меньше, чем городская дама в своем кринолине. На голове у нее сверкал роскошный золотой чепец с крыльями, доставшийся ей еще от прабабки, — эта драгоценная часть туалета издавна передавалась старшей женщине в семье, — а на груди ожерелье из золотых и серебряных монет. Среди четверных и двойных дукатов там скромно поблескивала монетка времен Марии-Терезии; маленький десятинец соседствовал с огромным Терезианским дукатом и одной из тех монет, что разбрасывались по улицам Праги во время коронации императора Леопольда. Один из предков по материнской линии, воевавший против неверных, обогатил фамильное ожерелье горстью турецких цехинов, или как их там называют, эти дьявольские денежки; на одной из монет можно было различить бурбонский профиль Людовика XVI, а на ее соседке было вычеканено: «Libertè S Ègalite», и дальше — «Rèpublique Française, Bonaparte Consul» [5].
Так, обремененная золотом и дорогими тканями, матушка Недобылова, с молитвенником в руке, скромно следовала к божьему храму, а Недобыл, весь в черном с головы до пят, важно шагал, опираясь на суковатую трость, и жадно ловил обжигающие взоры, завистливое восхищение, устремлявшееся со всех концов площади к милой его подруге; и взоров этих было столько, что старик, право же, имел основания усмехаться в свои белые, похожие на крылья, усы.
Итак, если у старого возчика были заботы, то было и средство уравновесить и отогнать их. Но порой — особенно когда старшенький опять сочинял какую-нибудь глупость, или когда из Праги, из высшего финансового мира, долетали совершенно достоверные тревожные вести, — в сердце у него собирались такие тучи беспокойства и страха, а голова становилась такой тяжелой от малоутешительных мыслей, что оставалось ему только обратиться к радикальнейшему средству поднять настроение. Тогда он останавливал фургон перед одним из постоялых дворов, которых дюжины были рассеяны вдоль тракта от Праги до Рокицан, спускался с козел и заказывал стопочку, потом другую и третью. И сейчас же мир светлел, обретал блеск. «Все на свете трын-трава», — говаривал в такие добрые минуты старый возчик, одним махом отгоняя черные мысли и не понимая, отчего и почему он мучается, когда все идет как по маслу, дело процветает, сбережения растут, старший сын здоров, жена — ангел, а Мартин — ах, Мартин! — просто замечательный, золотой сын.
Однажды весной, когда семья сидела за обедом, в окошко стукнул письмоносец; матушка открыла, и он подал ей маленькое замусоленное письмецо, надписанное рукой Мартина. Матушка прижала его к сердцу, прежде чем передать мужу; Мартин редко писал домой, и потому письма его были бесконечно дороги матери.
Отец сбросил кошку, спавшую на его шерстяной куртке, и, выудив из кармана очки, радостно нацепил их и начал читать вслух. Но улыбка его тотчас погасла, потому что содержание письма было совершенно невероятное. Сын писал:
Любимая матушка и батюшка,
Сообщаю Вам, что я доволен, так как Господа Офицеры добры ко мне. А чтоб Вы поняли, так как я Вам еще не объяснил все, я ушел из Гимназии, так как желаю сражаться за Славу нашей австрийской Родины. Форма у меня красивая, белый мундир как новый, и в надежде на это прошу я у Вас прощения, так как я ничего не сделал и ни в чем не виноват, и с поклоном
Ваш верный сын Мартин.
Завтра уезжаем по железной дороге к Abrichtung‘y.
Но это была неправда. Написав, что господа офицеры добры к нему, Мартин, видно, просто хотел порадовать матушку, — или опасался, как бы письмо не попало в руки военного цензора. Офицеры не относились и не могли хорошо относиться к нему потому что главной задачей, поставленной им сверху, было возбуждать в солдате такой страх, чтобы тот больше боялся своих командиров, чем неприятеля, и предпочитал бы вражеские пули и штыки плетке капрала и розгам фельдфебеля; солдату должно быть приятнее