И еще один постскриптум имелся в письме губернатора, зачитывать который Родионов не стал. Был он писан иным почерком — мелким и не столь уверенным, по-видимому, им самим.
«Андрей Егорович, есть особливая к Вам просьба. Пятнадцать лет минуло со времени Воссоединения. Это, конечно, немало. А коли учесть, что люди мстиславские никогда не порывали связь — и хозяйственную, и духовную — с Россией, этого срока достаточно вполне, чтобы они почувствовали себя гражданами великой империи, с ней связывали сегодняший день и завтрашний. Однако, прямо скажем, велико у нас влияние католицизма, языка польского, а значит и Польши. Есть лица, ненавидящие Россию, и присуще сие прежде всего полякам по вере и рождению. Может статься, найдутся такие и у вас. Есть опасение, что могут они нарушить спокойное течение событий, поскольку поляки и в прежние времена отличались особенным до странности патриотизмом. А лицам, пораженным сим с виду благородным качеством, как известно, не страшны любые наказания. Имейте это, Бога ради, в виду».
Прочитав постскриптум, Андрей Егорович Родионов нахмурился и задумался. Неужели есть таковые в этом тихом городе? Первым побуждением было показать письмо Волк-Левановичу, но тут же подумал, что не зря Энгельгард самолично дописывал письмо, а значит, послание сие — абсолютная конфиденция и показывать его никому не следует. Но и обойтись без такого разговора нельзя.
Речь, конечно, шла не о хлопах или купцах, мещанах, а только о шляхте. Ничего пока не потеряв в положении и имуществе, они чувствовали себя обиженными: пострадал шляхетский гонор даже у тех, кто был беден как последний хлоп. Императрица подтвердила Статут Великого Княжества Литовского, не отменила и сеймики, на которые собиралась уездная шляхта, но все равно большинство чувствовали себя отстраненными от решения важных уездных дел. Что значат дворянские собрания раз в три года, если сеймики собирались не по расписанию, а по необходимости, если перед уездной шляхтой отчитывались депутаты даже вального сейма. Родионов знал в лицо большинство шляхтичей. Кто из них мог бы замыслить устроить беспорядок? Кто мог ради идеи Речи Посполитой пожертвовать жизнью своей и родных, своим пусть и небогатым имуществом? Нет таких.
Но тревога усиливалась.
Когда, казалось, приготовления были закончены полностью, вдруг поздним вечером ворвался в Благочинную управу Ждан-Пушкин.
— Топчаны! — почти панически кричал он. — Кровати! Перины!
Родионов от его крика вспотел в одно мгновение. Забыл, можно сказать, самое главное!
Тридцать два перьевых матраса необходимо для свиты и один пуховый для государыни. Кроме того, надо где-то уложить двести с лишним мужиков обслуги.
— Да бог с ними! — зло крикнул Родионов, утирая платком лицо и шею. — Пускай хоть на полу спят в трапезной!
И в самом деле, строить топчаны было поздно.
Ну и что делать?
Выход виделся только один: разобрать свиту по домам лучшей городской шляхты. Мужиков сопровождения распределить среди купцов и мещан.
Но Екатерину Алексеевну на старый матрас не положишь.
Утром во все концы уезда помчались нарочные добывать куриный и гусиный пух для ложа императрицы.
Покушение на архиепископа
Возвращаясь с вечерни, архиепископ Георгий Конисский услышал сзади торопливые шаги, затем быстрый бег и тяжелое дыхание, хотел было оглянуться, но не успел: кто-то сильно толкнул его сзади, так что он полетел в сугроб на обочине, сорвал с головы лисью шапку, начал было стаскивать с плеч полушубок, но вдруг, словно испугавшись, бросился прочь. Разглядеть в декабрьской тьме разбойника преосвященный не смог: он тотчас скрылся из виду. Боли поначалу никакой не почувствовал, но и подняться не мог. И холода не чувствовал, хотя было очень морозно, — выручал новый полушубок, что пошил ему шорник Селивон, его прихожанин, добрый человек. Он копошился в снегу, пытаясь встать на ноги, и падал. И помочь было некому: Могилев в такое время город безлюдный. Наконец послышался скрип снега под ногами на другой стороне улицы, преосвященный громко застонал, призывая прохожего, и скрип прекратился, видимо, тот остановился и прислушался. Однако кожушок был светлый, не выделялся на снегу в темноте, и преосвященный снова застонал: здесь я, помогите. Человек услышал, тотчас направился к нему, а наклонившись, чтобы разглядеть, охнул: «Владыко?» Именно шорника Селивона и подарил ему случай и Господь. Селивон подхватил его за подмышки, поставил на ноги. «Можешь идти, владыко?» Нет, самостоятельно идти не получалось: не слушалась правая нога. Сообразив, Селивон подхватил его за поясницу, преосвященный обнял его шею — кое-как потащились. Впрочем, идти было недалеко, меньше полуверсты, а Селивон знал, где дом епископа, — бывал у него не раз: то дров помогал наколоть, то снег разбросать, калитку покосившуюся перевесить, заборчик поправить — сам епископ был в этих делах неловок. Шли медленно, с остановками и почти не разговаривали: боль в ноге усиливалась. Поняв, что отец Георгий замерзает, Селивон напялил на него свою драную шапку — лучше, чем ничего. «Кто ж тебя, владыко? За что?» Но и сам понимал, что ответа не будет, а вопросы задавал для сочувствия. Впрочем, оба могли предполагать, кто и за что, но не пойман — не вор.
В боковушке дома жила баба Агата, помогавшая отцу Георгию по хозяйству, она вышла на стук двери и тотчас заголосила, запричитала, так что Селивон должен был прикрикнуть: «Стихни, баба! От твоего крика всем легче…» Они вдвоем раздели отца Георгия, помогли лечь на кровать, укрыли полушубком, поскольку все же замерз, пока добирались, аж трясло его. «Щец поешь, батюшка? — плачущим голосом спросила Агата. — Горяченьких? Не?.. А я думала, придешь — поешь. Как раз как ты любишь, с брюквой, морковкой, со свининою!..» Отец Георгий протестующе взмахнул рукой и отвернулся к стене: Агату не останови, будет до утра молоть языком.
Вышла вместе с Селивоном. Узнав от него подробности, опять запричитала: «Они, они, езуиты проклятые!» — «А шапку чего сорвали?» — «Как — чего? У них тоже уши мерзнут!» — «Не, — возразил Селивон. — Воры». — «Жалко, — опять захныкала Агата, — добрая была шапка, лисья. Это ему в Мстиславе подарили». Конечно, жалко, но сейчас есть поважнее вопросы: как он, владыко Георгий? Встанет утром или нет?
Встал, да еще как! Правда, на одной ноге, но прыгал, как заяц. В хорошем настроении поел, что Бог послал и Агата приготовила, а потом задумался: что дальше? Было о чем подумать.
Слух о нападении на преосвященного Георгия разлетелся быстро. Уже к середине дня стали подходить прихожане, но в дом не просились, во дворе ждали, когда выйдет Агата, расскажет, что знает, а главное, как он, их батюшка. Но и рассказала — не уходили. Селивон опять был здесь, стоял в толпе и, захлебываясь от возбуждения, в который раз рассказывал, как он владыку Георгия, можно сказать, спас. Пришлось преосвященному на одной ноге прыгать на крыльцо, показаться: вот я, жив и почти здоров. Главным вопросом у людей был, конечно, кто? Опять они, иезуиты? Или униаты? Были причины подозревать и тех, и других. Что просто воры — не верил никто.
Беда, или по меньшей мере большое огорчение, была еще и в том, что очень скоро он должен быть в Мстиславле, когда через город будет проезжать любезная его сердцу императрица Екатерина Великая по пути в Таврию. Ничего дурного в хромоте, конечно, нет, но он намеревался встретить ее в Смоленске и оттуда вместе со свитой прибыть в Мстиславль. Что же, станут его носить следом за императрицей или будет он ковылять на костылях? А встретить ее необходимо, чтобы сказать о любви и благодарности всех православных Могилевской губернии да и всея православной Белоруссии.
О том, что императрица поедет знакомиться с вновь приобретенным полуостровом, поговаривали давно, в Мстиславле, к примеру, уже полгода ровняли дороги, свозили булыжные камни с округи — строили каменный шлях в сторону Смоленска, садили молодые березки по обе стороны дороги, а нынешним летом рядом с православным храмом подняли дворец, в котором ей предстояло провести ночь. Почему-то считали, что поедет императрица летом, а вот пала зима, грянуло Рождество Христово и примчался нарочный с ордером: выехала!
Выехала она через Великие Луки в Смоленск, а оттуда до Мстиславля сто верст. Но и от Могилева до Мстиславля сто верст, так что выезжать следовало заранее, всякое может случиться в пути.
С императрицей Георгий Конисский встречался не раз: во-первых, присутствовал на ее коронации в 1762 году. Исполнилось ему тогда только сорок пять лет, ну а императрица была совсем молода, чудесных тридцать три года расцвело перед ней. Накануне коронации он встретился с бывшим своим преподавателем латинского, польского, греческого и других языков в Киево-Могилянской духовной академии Симеоном Тодорским, который нынче был наставником государыни в православии, а уж тот позаботился, чтобы имя Конисского оказалось в списке просящих аудиенцию. Он попал к императрице на третий день по коронации, волновался и не сказал половины того, что хотел и приготовил. Но все же рассказал, в каких церквах-сараях молятся православные и как трудно собрать достаточное количество денег на ремонт, тем более на строительство нового храма; о малограмотных священниках, не знающих силы Закона Божьего и даже имен Святых, так что пришлось открыть в Могилеве семинарию и небольшую типографию, в которой он уже напечатал «Катехизис» Феофана Прокоповича. Но главное, зачем приехал на коронацию, почему добивался встречи с ней, он, конечно, высказать не мог. Надежда избавления нашего веселит нас… Не посрами нас в чаянии нашем! Спаси нас десницею твоею, и мышцею твоею покрый нас! Яснее он, епископ заграничной епархии, выразиться не имел права.