Слова князя задели Хитрово за живое, и она уже хотела прямо заговорить с ним о «полячке». Но он не дал ей раскрыть рот и сам, будто к слову пришлось, равнодушно проговорил:
— Кабы ты в самом деле мне близким человеком была, ты меня давно от жены постылой вызволила бы! Эдак бы по царскому указу да в монастырь ее.
— За какие такие провинности?
— Мало ли что! Можно придумать…
— Неправду? Ну, это не след. Да и зачем царя вмешивать? Справься сам… Вон как Евсей Верещагин жену избил смертным боем до крови, а по ранам солью натер.
Пронский, вспыхнув, отвернулся.
Боярыня поняла его смущение и внутренне содрогнулась. Неужели он был до того жесток, что подверг свою жену подобной же пытке? Но почему же княгиня Анастасия Петровна не жаловалась родным, которых у нее было немало и даже в большой чести у царя, как, например, ее свояк Михаил Федорович Ртищев?
Эти вопросы вертелись у боярыни на языке, но она не сказала ничего, а предложила князю поступить так же, как поступил один именитый боярин, желавший избавиться от жены менее кровавым образом, чем было принято в те суровые времена.
— Постриги княгиню в пустой избе без родственников и записи, а потом отошли куда-нибудь! — посоветовала она, сознавая, что лучшая доля княгини все же пострижение.
— Опасливо: могут выдать, а тогда батоги и Сибирь, осрамят на всю Русь. Ведь дочь… души в матери не чает. Нет, лучше, как согласие на посестрию, ничего нет.
Посестрией называлась постригшаяся в монахини жена при живом муже; муж — побратимом. Но достигалось его побратимство и посестрие нелегко. Часто муж добивался согласия от жены на это новое родство тяжелыми побоями, угрозами и разными мучениями.
— А княгиня не хочет? — спросила Елена Дмитриевна.
— Как корова уперлась и ни с места.
— Что ей так люба жизнь в миру?
— Дочь, вишь, жаль…
— Так постриги их вместе.
— Думал было, говорил, и на это не согласна.
— Так оставь ее, пусть живет. Не мешает она, чай, твоей гульбе?
— Нельзя этого, — упрямо ответил князь. — Так ты помочь в этом деле не можешь?
Елена Дмитриевна отрицательно покачала головой.
Собеседники замолчали. Боярыня взглянула на часы. Уже давно время прийти князю Джавахову. Солнце стало уже садиться, наступали ранние сумерки.
— Огня бы зажечь, — проговорила Елена Дмитриевна и крикнула девушке.
— Я скоро уеду, погоди огонь зажигать, — предложил князь.
В это время вошла Евпраксия с подносом и медом в серебряной чарке и с поклоном поставила перед князем.
— Анна уже вернулась? — спросила боярыня.
— Давно! — ответила Евпраксия и на вопросительный взгляд боярыни смущенно потупилась.
Хитрово тревожно окинула девушку взглядом и выслала ее из комнаты, приказав прислать Анну.
Пронский выпил мед и обратился к боярыне:
— Стало быть, в оном мне отказали? Ну, Бог с тобой! А на свадьбу не откажешь прийти?
— Вот это с радостью. И подарок невесте ценный припасу, и жену твою повидаю с охотой.
Пронский незаметно прикусил губу:
— Ну, вот теперь еще одна просьба. Царя с царицею ко мне на свадьбу сговори, да царевну… Елене Леонтьевне с государем дай свидеться, — проговорил он и облегченно вздохнул, точно тяжесть упала с его плеч.
— За первое даю слово, а… за царевну с чего так хлопочешь?
— Елена, ведомо ведь тебе, что ты одна мне на свете люба, — с убедительностью произнес Пронский. — В чем же ты сомневаешься?
— Почему хлопочешь-то о царевне? — повторила боярыня.
— Тут дело не любовное, а важное, государское, — начал Пронский, сев рядом с боярыней и понизив голос. — Хочу привести я царство грузинское, а потом и другие по ту сторону Иверских гор царства маленькие в вековечное подданство государю-батюшке. Приехала теперь царевна Елена Леонтьевна сюда на Москву помощи просить для свекра, царя Теймураза, а я смекаю так, что дело можно оборудовать в другую сторону. Внучек Теймураза здесь с нею, она и он могут свое царство русскому царю и вовсе отдать. Теймураз стар уже, сын его, муж Елены Леонтьевны, находится в Персии в аманатахможет, его уже и в живых нет; она пока за сына править страной может, а соправителя ей назначит наш государь Алексей Михайлович.
— Соправитель этот— ты?.. Не бывать этому николи! — встала со скамьи разгневанная Елена Дмитриевна.
— А почему бы не бывать этому? Чем я не правитель такой маленькой страны? — вставая в свою очередь, насмешливо спросил Пронский.
— А потому, что я этого не хочу. Хотя мне царевна грузинская не люба, но царства лишать ее я не хочу. Но ты лжешь все; ты вовсе не хочешь отдать это маленькое царство царю Алексею. Ты хочешь только с помощью наших отогнать персов, а потом убьешь Теймураза и его сына и женишься на вдове! О я разгадала тебя, будущий царь грузинский! Но этому не бывать. Я все расскажу царю, и тебя поведут на дыбу!
— А на дыбе я скажу, что ты отравила мужа!
— Чем ты докажешь, что я отравила? — бледнея, проговорила боярыня.
— Докажу. Отраву тебе дала колдунья Марфа, а Марфа мне послушна, и все мне сделает, что для меня нужно. [3]
Елена Дмитриевна, как сраженная, упала на скамью. Мысли ее путались, и вся она трепетала перед этим ужасным человеком. Ей уже чудились пытки и мучения, которые ей придется претерпеть на дыбе; дрожь пробежала по всему ее телу, и она с глухим стоном закрыла лицо.
Пронский молча стоял у окна, и сквозь наступавшие сумерки едва можно было различить его лицо. Он ждал, когда боярыня, достаточно настрадавшись от страха, придет к нему и станет молить его о пощаде и прощенье. Он любил женщин, но вместе с тем и презирал их. Ему казалось, что он отлично читает в их сердцах; он думал, что окончательно уничтожил Елену и уже торжествовал победу.
Между тем Хитрово в это время приходила в себя и, взглянув на него сквозь пальцы, внутренне усмехнулась, хотя ей было теперь вовсе не до смеха.
Ей пришла было на ум польская княжна, но она умолчала о ней, благоразумно сообразив, что это — единственное оружие в ее руках против Пронского; однако с этим оружием надо обращаться осторожно, а то князь как раз вырвет его, поэтому она решила употребить хитрость. Нужно прежде всего притвориться испуганной и… согласной действовать по его воле, затем с помощью Леона освободить Ванду, потом избавиться от ворожеи Марфушки и уже после всего действовать против этого ужасного человека…
Приняв такое решение, Елена Дмитриевна горько разрыдалась; ей трудно было сделать это, потому что ее гордой натуре нелегко было, хотя бы и временно, сознаться в своем бессилии, признать над собой чью-нибудь власть.
Услыхав ее рыдания, Пронский обернулся. Он уже пришел к тому убеждению, что худой мир лучше доброй ссоры, и потому, видя слезы раскаяния у боярыни, сам подошел к ней.
— Ну, полно, Елена, будет нам ссориться! Показали друг другу когти и будет! Давай руку! Вот так! А теперь прощай, поздно уже! — И он, обняв боярыню, поцеловал ее в щеку.
Ни тот, ни другой не могли, к счастью, видеть выражение своих лиц, а то каждый понял бы, какая готовится ему злая участь…
— А царю все-таки шепни о царевне-то, — проговорил князь, нахлобучивая шапку. — Прощенья прошу! — И, кивнув еще раз головой, он вышел, вполне убежденный, что поработил боярыню.
XVII. Преступление боярыни Хитрово
Между тем Елена Дмитриевна яростно забегала по комнате, посылая вслед ушедшему неистовые проклятия и угрозы.
— Мне грозить дыбой? Меня пугать ямой? Мне, любимице царевой, страшиться позорной смерти? Погоди же, голубчик! Попомнишь ты, как вспоминать Елене Дмитриевне ее старого боярина. Ты скользок да увертлив, но и на тебя найдется проруха! Жаден ты до смерти, не знаю, что больше любишь: баб или деньги!
Елена Дмитриевна стала со всех сторон обсуждать, как бы ей лучше захватить в свои руки Пронского, как бы ниже склонить его буйную голову к ее ногам, как бы более унизить его гордость…
Чаще всего она останавливалась на освобождении польской княжны: это большая улика против князя; потом надо помочь молодой княжне Пронской уйти от Черкасского — это разозлит Бориса Алексеевича, а главное, ей самой надо было оградить себя от него, и это можно было сделать, только уничтожив единственного свидетеля ее преступления, ворожею Марфушку.
Это было легче всего, потому что волшебство и ворожба жестоко преследовались уже в царствование Михаила Федоровича, а в особенности при Алексее Михайловиче. Елене Дмитриевне было известно, что еще при Михаиле Федоровиче на стольника Илью Даниловича Милославского, будущего царского тестя, сделали навет подметным письмом, в котором его укоряли, что он хранит будто бы волшебный перстень знаменитого дьяка Грамотина. Милославского долго держали под надзором и пересматривали все его пожитки. Менее счастливо отделался родственник царя Алексея, боярин Семен Стрешнев, обвиненный в волшебстве: он был лишен боярства и сослан в Вологду. Так сурово наказывалось волшебство, совершаемое высшим сословием; простой же народ просто сжигали или топили в Москве-реке.