судьбы, не проведя в стенах дома и года, все как одна отселялись оттуда на кладбище: кто костью подавится, кто кубарем сверзится с лестницы, кто на ночь закроет единственный глаз, а наутро уже не откроет.
Слава о доме пошла нехорошая. Толстяку по то время восемнадцать исполнилось. Учиться не рвался, работать совсем не хотел, жениться – и то не стерпел бы, того и гляди, снова бы прыгнул в окно. Изведение жилища на ненасытную праздность оболтуса родню оскорбляла сплоченно, но уже не настолько, чтобы и дальше легко находились охотники разделить с ним соседство. В результате махнули рукой: дескать, ну его к бесам. Пусть лучше он им идет на прокорм, чем кто-то из нас поперед – домовым на закуску.
На него хоть серчали, но как-то не рьяно: парень был несуразный, зато кроток нравом и безмятежен глазами.
Про глаза говорили, что в них небес больше, чем неба.
Так он и жил не тужил, обрастал бородой и годами, как жиром. Почти что ни с кем не общался. За исключением служанки (бывшей няньки, потакавшей ему с колыбели), поболтает, бывало, с молочником. Говорили, безумно любил молоко и ненавидел вчерашнее. Чуть свет, крадется к порогу и в щелочку смотрит, идет ли. Пригласит его в дом и угостит сигарильей. Покуда тот заправляется кофе, подливая туда коньячку, сам лакает свое молоко из бутылки, белогубый, лохматый, как лев, и счастливый-счастливый. И только затем идет спать. Иначе со сном у него нелады, говорили.
Однажды молочник привел с собой пса: «Увязался, паскудник. Прилип к колесу и скачет квартал за кварталом. Затявкал щенячьим восторгом мне спицы». Опустившись с кряхтеньем на корточки, толстяк заглянул ему в морду, получил языком по небритой щеке, поперхнулся от счастья и… оставил бродягу себе.
Теперь у него завелось столько счастья, что пережить все несчастья было раз плюнуть.
До дня, когда он узнает, что есть настоящее счастье, оставалось почти двадцать лет. И еще два – на то, чтобы он осознал, что такое несчастье. Несчастье, которое, в отличие от всех прежних бед, было нельзя пережить. С ним можно было лишь жить – так, словно все, кроме боли, в тебе пережито и умерло.
Говорили, они повстречались в стекле: он смотрел на плывущую бликами ночь из-под черной завесы окна лимузина, а она наблюдала за улицей из полумрака кафе. Заштрихованное снаружи раскосым дождем, оно приютилось на самом углу. Когда машина свернула, под натиском фар витрина вспыхнула бисером ртути, но затем, отморгавшись, стаяла в акварель, посередке которой он увидел глаза, а кроме них потом ничего уж не видел. Говорили, в них было больше огня, чем в костре.
Вот он об них и обжегся.
Самым сердцем ошпарился: врач констатировал микроинфаркт и посадил на диету. Собаки – две внучки и шестеро внуков приблудного пса – скулили от резкого духа микстур, рычали с испугу на слуг и лизали хозяину ступни. Во сне он скулил уже сам – громадный детина сорока с лишним лет, центнером лишнего веса и тяжеленным довеском – тремя миллионами в банке.
Когда он очухался, часть этих денег в кои-то веки смогла оказаться не лишней: раздобыть начальные сведения подсобила тысчонка-другая. Пятьдесят ушло на пилюли, диеты и липосакцию. Трешка в месяц – на личного тренера, сорок с лишним – чтоб оборудовать в доме спортзал. Полторы-две в неделю – на слежку и съемку (их нанятый детектив определял как «охрану объекта» и «отчет в визуальном формате»). Наемный писатель обходился в сто долларов за письмо. В двести каждые сутки вставали букеты. Плюс расходы на парикмахера, йога, психолога. Что-то там еще и портному, консультанту по моде, учителю танцев, китайскому повару.
Дороговато, конечно, стоило вытравить ненависть, но оно того стоило.
Год спустя он почти перестал себя ненавидеть и подсобрал по крупицам отваги.
Обустроить капкан для любви решено было в парке. Согласно задумке (тут подсобил ему письмописатель), фортуна должна была их повязать невидимой нитью, как только внезапный мерзавец (на эту подвижную роль вызвался лучший знаток социального дна – детектив) сорвет у объекта дамскую сумку с плеча и попытается скрыться. Тут-то и скажет свое слово доблесть!
Все шло как по маслу, покуда объект самолично не спутал им карты. К ужасу труппы, хрупкая дева не охнула, не подавилась бессильной слезой и не позвала на помощь, а задорно ругнулась, вырвала жердь из забора и, задрав восклицательным знаком над головой, помчалась за мнимым грабителем. Бывший толстяк, учрежденный по плану в спасители, как ни пыхтел, а нагнать ее не совладал. Всякий прок от спортзала испарился с первым же потом. Версты бегущей резины оказались короче асфальтовой сотни его неуклюжих, брыкливых прыжков. Почувствовав жало над ухом и тупую занозу в ребре, он засипел рваным горлом и рухнул подкошенным в клумбу, откуда следил перевернутым взглядом, как молотит по лысине дрыном его вожделенная суженая, вся в салюте от радужных брызг, а над затылком заместо венца – нимб умытого солнца (детектив был застигнут у чаши фонтана). Отвоевав назад сумочку и проверив ее содержимое, она повернула туда, где возлежал на пельмешках из роз ее невезучий заступник, и, как ни в чем не бывало, распорядилась:
– Вставай, воздыхатель. Хозяйство застудишь.
Так начался их роман, в котором все главы писались ее задиристым почерком, а все междустрочья покорно внимали блаженному млению жениха.
Через месяц они поженились, несмотря на протесты его возмущенной родни: девчонка была из гренадских крестьян, на руках у которых мозоли с орех искони заменяли монеты.
– Делай со мной все, что хочешь. Только не делай мне скучно, – шепнула у алтаря. – Деньжат-то, поди, у нас хватит?
Поскольку вчерашняя бедность еще никому не мешала стать пылким азартником в тратах, молодуха с богатством справлялась успешно. Говорили, за те пару лет, что отвел им Господь на совместную жизнь, растранжирить она умудрилась изрядную часть состояния. Словно чуяла скорый конец и спешила сполна насладиться моментом.
Говорили, любила она его щедро, подвижно и с выдумкой: то зафрахтует вертлявую яхту, чтоб обскакать Гибралтар, то «Ламборгини» подарит, то сверстает маршрут вокруг света на летучих семнадцать недель и знай себе подгоняет: шевелись, мол, брюхан, не то прозеваем рассвет в Кауаи. (Потому что опять раздобрел. Только теперь не бедой накачался, а счастьем.)
А потом с нею вдруг приключился припадок, и она угодила в тюрьму. Посреди бела дня ни с того ни с сего набросилась на лейтенанта полиции. Неподалеку от дома шагала по улице, на перекрестке застыла, пригляделась, подбежала, сорвала фуражку, влепила пощечину,