— И долго ей этак чудить?
— Полгода еще.
Злая потеха. Сколько сил у живых: уходит на мертвых. И вспомнил: а на Руси? С мертвыми бабы, правда, не спят, зато на могилы носят припасы, пьют и едят — кормят усопших, которые, — пеплом, костями горелыми смирно лежат в домовинах.
…Пленных разместили за оградой, в пустом обширном загоне для овец. Дух — невыносимый. Ноги вязнут до колен в зеленоватой хлюпающей каше из катышек, размокших в моче. Ну, что же. Пускай. Как тут быть? Улеглись. В дальнем углу бушевали готы: «Эй русс!».
— Идите вы к черту, — ворчал юный смерд. — Привязались.
Ему с Карасем повезло: у белой ограды, приникшей к холму, в жиже зловонной — камень плоский, большой, на нем приютились. Эх-хе-хе! Карась Руслану в глаза поглядел, Руслан — Карасю; поерзали, подобрались — друг друга чтоб не стеснять, да притихли.
Наверху — усадьба крутая: белый камень в стенах, над стенами — дым, тоже белый; мясом жареным пахнет; люди в белых бешметах к воротам идут и идут, — свадьба, что ли, у них; но почему же дудок не слышно, песен веселых, — гости все грустные, важные? Ясно одно: на горе — пир горой; про пленных же нынче забыли — бурды повседневной, и той не несут.
— Еруслан! Ой, Еруслан… — Тот, было задремавший, услышав, веки раздвинул. В первый миг показалось ему: кличет отец. В миг второй — осознал: отец-то умер давно; кто зовет? Карась громко стонет: «Убей меня, друже! О камень ударь головой — упокоюсь. Устал…»
Руслану же не до него: хоть сам, заорав, челом загорелым грохнись о камень.
— Это кому тут не терпится сдохнуть? Рано еще! Поживи, погуляй. Цепь на ногах потаскай. Ишь, где укрылись. А я вас ищу… — Урузмаг — верхом на ограде, пьяный и злой. Развернул узелок: хлеб и мясо. — Снедайте, вы, перекатная голь.
Вцепились в еду. Карась:
— Свадьба, что ль?
— Нет. Поминки. По-нашему — хист. Пропал человек.
— Зарезали, что ль?
— Я о живом говорю, не о мертвых. Те в земле уж который год.
— Что-то я не пойму: кто пропал, почему?
— Нет большей обиды у нас, чем сказать: «Мертвых своих держишь впроголодь». Их надо кормить — то есть гостей звать к себе, печь хлеб, резать скот — чтоб всю общину насытить. И так — каждый год. Сородичей мертвых немало. Соседей живых — тех поболе. Не знаю, много ль едят покойные — живых лепешкой не ублажишь. С поминками медлишь — в общине проходу нет мол, вот негодяй! Шкуру сдерут. А кто послушен, того подстрекают на новые траты: он, мол, человек чести. Хороший человек. Я отчего в наймитах хожу, брожу с караванами? Нищий. Хозяйство — дном кверху. Дотла разорен поминками частыми…
Он с кряхтеньем улегся спиною на гребень ограды, руки за голову кинул — и будто хотел засвистеть, но тут же губу закусил, лишь замотал головой.
Руслан бросил кость, кою дотоле глодал; Карась, как слепой, хотевший в реке искупаться, С боязнью спустил ноги в зеленую жижу загона. И, как слепой, пустоту озирая, с испугом сказал:
— Живых… мертвые жрут?
Ветер на миг прорвал пелену испарений, незримых, но ощутимых и гнусных, по лицам хлестнул назидательно; ноздри сузились, свежесть ловя, раскрылись искательно, жадно… но тут ветер стих. Снова удушье. Однако в Русланову юную душу вселилось уже — пусть смутным намеком — ужасное, неискупимое: «Живые во имя мертвых гложут живых».
И опять, и опять, и опять — скорбный путь…
Пленные Роду молились, Хорсу, Семаргу. Кто умет хоть чуть волховать, обереги делал для других. Не железные, правда: где его взять, то железо, да и как с ним управиться без молотка, без клещей, без прочих орудий кузнечных? Из прутьев плели, Хитро вязали тряпье. Может, поможет…
Руслан шагал опустошенный.
— Знаешь, — сказал Карасю. — Похоже, все заодно: Теньгрей, готский Водень и Плешь.
— А… наши? — со злостью — Карась.
— Они? — У Руслана язык сразу усох. — Жутко мне, брате. Однако… чем они лучше? Недобрые. Страшные.
— Вроде чертей.
— Молчи, лиходей! Род — он покажет тебе…
— Роду я боле треб не кладу — и не буду.
— Дурень! Уймись. Испепелит… — Но прежнего страха в душе нет уже: только боль да печаль.
— О боге, я слышу, бедные чада, ведете речь? А ведомо ль вам, кто он есть?
Глянули: сбоку идет старик, босой, в ризе рваной. Тот самый, который вчера Руслану рубаху отдал свою. Он пристал к вшивой грязной толпе в аланском селе, где поминки справлялись, и сразу всех покорил, удивил — будто веревкой незримой скрутил и без боли их удавил. Тихий, немощный, добрый — а властью, похоже, немалой владел: аланы, булгары, хазары его стороной обходили. А встретясь нежданно лицом к лицу, смирели, просили благословить.
О пленных хлопочет. Стражу просит не бить утомленных, коль упадут. Воды принесет, освежит да подымет, поддержит в пути. Пользует раны мазью целебной, а души — словом приятным и ласковым. Суму на стоянке развяжет, хлеб вынет, разломит, раздаст, а сам ничего не ест. Чем жив человек?
С ним полегчало. Видать, пожалел он Русланову молодость: холодно ночью у гор — с плеч своих рубаху стащил, велел ее смерду тут же надеть.
По-славянски бает, как русич, и по-булгарски — как истый булгарин. И с готами тоже (Руслан услыхал краем уха) сердечно толкует на их языке. Носат. Сухой да седой. Лик — точно из воска отлит. Глаза же и брови — словно из сажи, смешанной с маслом. Блестят. И разум в глазах — сокровенный и жуткий…
— Вроде чертей, говоришь? Нет, чадо, не вроде: черти и есть. Бог — иной. Он единый. А те — поганые идолы.
— Ты, Отче, ромей, или кто?
— Пред богом моим «нет ни эллина, ни иудея, обрезания, необрезания, варвара, скифа, вольного или раба, но все и во всем — господь». Павел — Послание к колоссянам. Ибо, сказал он в письме к коринфянам, «все мы единым духом крестились в тело одно…»
Руслан удивился: еще не слыхал он о боге, для коего все — дети родные.
С усмешкой — Карась:
— Доселе мы зрили: у каждого рода — свой ненаглядный господь. И роду чужому он враг. Ну, а кто сей всесветный защитник?
— Знамя его — любовь и спасение.
— Имя?
— Христос,
— А! — Карась отвернулся, сердитый. — Ты тоже, похоже, из этих… ромейских святых. Видели в Тане такого. Жизнью земною не дорожит, небо ему подавай.
— Ты дорожишь?
— Ну, еще бы.
— Зачем?
— Как зачем? Ведь я человек…
— Человек? — Он живо метнул — в Руслана, не в Карася — взгляд ножевой: душу ему насквозь пропорол. — А много ли радости в жизни твоей, человек? — тихо, скорей для себя, чем для них, промолвил старик с пронзительно чистой и ясной печалью. Почудилось юному смерду: слабый, смертельно усталый, сердцем приник странный попутчик к его изнуренному сердцу.
— Жизнь земная? — Старик коснулся ладонью рогатки, плотно сидевшей на шее Руслана. — Не это ли знак ее, зримый и жесткий? Она есть юдоль скорби и слез.
Больше старик не отходил от этих двух русичей. На остановках коротких и в долгом пути он с жаром излагал свое вероучение.
Он говорил: нет на земле уголка, где б кровь не лилась. Распри, Война. Голод, болезни. Злоба и ложь. Попробуй доверить кому-нибудь тайну, жизнь или деньги. Опасно. Оступись, упади — никто руки не подаст, затопчут. Даже в единой семье — споры, раздоры: супруги друг другу — первые враги. Жестокость меж ними, непримиримость. А ведь, по сути их жизни совместной, быть не должно на земле двух людей ближе, роднее, вернее, чем муж и жена.
Повсюду — безумие, жадность, разврат. Ни жалости, ни снисхождения. Никто никому ничего не хочет простить. Если кто-то постучал в твою калитку, знай наперед, что он пришел с дурным известием. Попадешь в круг друзей — приветствия, добрые пожелания; уйдешь — насмешки, злословие. Благодарность? О ней забыли. Дети, окрепнув, уходят: прощайте, отец и мать, чтоб вам издохнуть, нам не до вас; или, оставшись, стараются их скорее сгубить. Люди осатанели. Каждый готов за десять монет соседа иль друга, не говоря о прохожем, зарезать. В гости кого позовешь: напьется, утробу насытит — и тебя же задушит, ограбит. В гости пойдешь — оберут, изобьют, выкинут ночью за дверь. Это все не к добру. Мухи беснуются, злее кусают — когда? Перед ненастьем. И люди шалеют перед великим несчастьем.
— Мир — хвор! Пусть же он рухнет скорее — вскинув посох, неистово крикнул старика внезапно прорвавшейся сквозь доброту и печаль жгучей ненавистью.
…Руслан на какое-то время оглох. Видит: качаясь и плача, в цепях, еле плетется обросших и тощих людей вереница за желтый увалка за увалом — черное небо в тучах осенних, на лицах — мертвенный отсвет вечных горных снегов, и ни звука вокруг. Ни звука! Будто само человечество вдруг онемело, оцепенело бредет за голый увал, в пустоту, где чернота, одна чернота, безнадежность. — Отчего же оно… худо так на земле? — хрипло крикнул Карась.
— За грех первородный несем наказание. — Что за грех первородный?