— Ну, ты понял. Вот так, сынок, и разговаривай с Отцом Небесным, раз уж свят...
Вернулись братья, принесли траву. Федор стал прощаться, сказал, что нужно быстро доставить лекарство больной царице. «Конечно, быстро, — хором сказали старцы, — успей смешать и заварить, пока солнце стоит. Два, ну три дня. А пить потом можно хоть весь год! Только сцеживай, да мошку отгоняй!».
Федор оставил старикам золотой «ефимок», потому что Великое Солнце будет очень недовольно, если частицу папоротникового клада увезут с исконной земли.
«Правильное решение», — согласились старцы.
Захотелось Федору, естественно, и с «сестрой» проститься. Потрясающей была ведь Иванова ночь! Такие дела на всю жизнь запоминаются.
Ярик и Жарик — грустные и сонные — проводили Федю к своей избе. Вельяна встретила просто, ласково, даже весело. Услыхала об отъезде, с виду расстроилась не очень, но в глубине черных, русалочьих глаз мелькнуло горькое сожаление. Просила приезжать, «когда захочешь». Хотелось уже сейчас.
«Что ж не приехать, — обещал Смирной, — тут всего-то два дня пути»...
Поехал в растрепанных чувствах. В седле сиделось не так легко, как прежде. Что-то мешало, тащило назад.
Но поскакал.
Служба! — мать ее, непорочную!
Ранним утром 24 июня 1560 года, после бессонной ночи Целитель понял, что сделать ничего нельзя, больная обречена. Ее болезнь не подхвачена в чумных переулках нищих окраин, не навеяна столичными сквозняками и не впитана с грубой пищей. Она заложена в организм десятками и сотнями поколений предков – их заразой, их простудой, их отравой. И более всего – их завистью, безразличием, ненавистью.
Нельзя сказать, что Целитель не приложил сил к попытке излечения, что остался холоден и рационален. Он сострадал, он весь истратился в этом сострадании. Он изучил десятки книг, перебрал известные примеры из античной и европейской истории, и, вроде бы, зацепился за прецеденты, нашел рецепты древних исцелений, но рассмотрел «свой» случай и понял: нам это не подходит. Не помогут европейские средства нашей больной. Не потому, что мы не так смешиваем проверенные лекарства, а потому, что у нас больная по-другому устроена. Все ее члены, все миллионы клеток заряжены по-другому, вибрируют на своей лад, на неповторимой и неуловимой волне. И никто не властен вмешаться в эту вибрацию — ни он —человек маленький и скудный, ни заморские философы, ни сам Господь!
А потому остается только уйти. Признать поражение и умыть руки. Согласиться на то, что далее существование обреченной пойдет без его участия. Так сдался когда-то Понтий Пилат в бессильной попытке приспособить жизнь сумасшедшего пророка к порядкам империи. А здесь – еще труднее – сумасшедших насчитывались миллионы, а империя тоже была больна. Это ее имя шептал он в молитвах: «Россия!». О ее здоровье беспокоился! А дураки, которые подглядывали и подслушивали, ловили шевеление его губ, понимали по-своему: «Анастасия!». Вот была нужда за Кошкиных молиться!
Сильвестр вымыл руки в медном тазу, позавтракал, опять вымыл руки, тяжко вздохнул и стал собираться. Надел поношенную черную ризу, взял обычную монашескую котомку с малым запасом еды и парой книг, прихватил из угла суковатый посох.
В таком виде вышел за порог кельи и направился к царю — проститься. Собственно, уверенности, что удастся уйти, не было. Все зависело от настроения монарха. Мог отпустить милостиво, мог головы лишить, а мог и в ногах валяться — просить остаться.
Сильвестр побрел через двор в Благовещенский храм, слезно помолился и не сразу последовал в царские палаты, а сначала вышел во двор, посмотрел на красное солнышко и тогда уж поднялся на Красное крыльцо по знакомым ступенькам. Получилось, как на Голгофу!
Иван Васильевич пребывал в дреме. Считалось, что он проснулся уже. Его умыли, одели, посадили за стол, подали завтрак, доложили обстановку в войсках и приказах. Но никто не питал иллюзий, что государь слушает, видит, понимает. Так, отчитались для порядку и все.
Теперь царь сидел в кресле и принимал людей по второстепенным делам. Люди входили, кланялись, беззвучно шевелили губами, опять кланялись, подавали листы подьячему, еще кланялись, выходили прочь.
Иван дремал с открытыми глазами. Его душа, сжатая в шерстистый комок, не хотела просыпаться, узнавать дурные вести, втягиваться в повседневный оборот. Душе снилось чудесное избавление от вериг. Иван понимал это как выздоровление Анастасии.
Тут вошел странный монах с посохом, в клобуке. Поклонился, что-то сказал, приблизился еще на два шага. У Ивана вздрогнул кишечник, холод прошел от сидения. Кольнуло жутью! Зато вернулся слух, зрение стало управляемым, сознание заработало вполсилы.
— Отец Сильвестр! – с облегчением узнал духовника Иван, — чего просишь?
— Отпуска прошу, государь. Намерен принять постриг, ибо ослабел духом и телом, истратился в заботах о стаде Христовом.
Сильвестр замолчал в ожидании вопросов: «С чего ж ты ослабел?», «Пятнадцать лет служил неослабно, а теперь что?». Тут бы Сильвестр сказал, что чует опалу, клевету, козни врагов. Что хочет служить Богу в тихом монастыре. А царь бы ему ответил: «Ты, отец, маковых булок объелся! Какая тебе клевета? Я тебе кто? – сын во Христе или тать ночной? Как ты смеешь оставлять меня на растерзание? Думаешь, на меня не клевещут, меня не палят, меня не казнят? Так встанем же вместе, побережем друг друга, Москву, Отечество!». А Сильвестр бы сказал, что тщился уберечь Россию, но больна она, неизлечима, дух людей ее подорван, души растерзаны, глаза слепы! И остается ему как честному человеку только руки умыть, да искать приюта собственной душе». А царь бы сказал, что нету тебе отпуска, раб Божий! А есть тебе важная государственная работа – исцелить этих людей, излечить их души, вправить им очи. Возьми всю силу московскую, всю церковь православную, строй, рви, руби, наставляй, веру меняй, холеру прививай, генеральные штаты устраивай! Можешь даже книжки печатать, только меня не оставляй! Лучше я, сирый, заместо тебя постригуся! И Сильвестр бы задумался, закряхтел под тяжкой ответственностью, и согласился...
Но пока поп Сильвестр ждал вопросов, царь Иван думал о своем: «Зачем стоит тут этот старый дурак? — просит неизвестно чего, сбивает с мыслей?».
А мысли у царя были простые – почему Федька Смирной не возвращается – четвертый день идет! Что привезет? Сгодится ли его средство?
Сильвестр стоял в обиде, хоть обижаться ему было не на что. Наоборот! Был бы царь сейчас в здравом уме, он бы припомнил попу союз с Адашевым, Курлятьевым и прочими, которые Настеньку обижали! А так – нет, не припомнил. Вытащил из памяти только просьбу отпустить на покаяние, да и отпустил.
— Ступай отче, служи Богу. Служи верно, как мне служил. А место тебе будет в Кирилловой обители на Белом Озере, где младенец Дмитрий скончался в водах. Молись за него, как за меня молился...
Сильвестр повернулся и вышел. С досады забыл поклониться. Впрочем, и так был он скрюченный – сплошной поклон. Так и поныне крючит московского чиновника неожиданная отставка.
Федька Смирной соскочил с коня на следующий день вечером, когда Сильвестр закончил приготовления к отъезду. Теперь он прощался со своим храмом — Благовещенской церковью. С ней были связаны полтора десятка лет жизни. Эта церковь вдохновляла его на поиск пути, благословляла на подвиг служения опасному повелителю, утешала в страхе и немощи. Теперь он уходил, но оставлял здесь кусочек сердца. Казалось Сильвестру, что вот, уйдет он и пройдут века, не станет этих царей и бояр, митрополитов и архиепископов, а его тень рядом с закатной тенью храма будет вечно пребывать на камнях Соборной площади. От жалости к себе, от прикосновения к вечности Сильвестр даже слезу проронил. И это было бы смешно, когда бы не было чистой правдой!
Тут Федька влетел на взмыленном беспородном мерине от Троицких ворот, стукнул коваными сапожками в булыжник. И хотел бежать по лестнице к царю, но увидел Сильвестра под благовещенской стенкой. Тень почти скрыла попа, но делать вид, что не заметил начальника, Смирной не стал. Сильвестр тоже не захотел прятаться от мальчишки, хоть и не до разговоров ему было.
Федор подошел, благословился, пробормотал об исполнении царской службы. Покосился на тюк с травами, — очень заметно он торчал за седлом. Но Сильвестр сегодня был нелюбопытен. Сказал, что уходит в чернецы.
— Куда, отче!?
— В Кириллов.
Федя не спросил о причинах, сделал грустный вид, изобразил книжное беспокойство. Сильвестр попросил прощения, что не успел приобщить Федора к библиотеке.
— Не стоит сожалений, святой отец. За царскую службу, даст Бог, и так милость получу. А может, голову потеряю. Тогда и твое заступничество не поможет.