Жизнь в доме Орловых проходила молчаливо, ровно, по стародавне заведённому порядку: неизменно ранний подъём, хозяйственные хлопоты, в одно и то же время бывал завтрак, обед и ужин, которые зачастую теперь проходили без Семёна; спать ложились довольно рано, усердно помолившись перед богатым иконостасом.
Елена вместе с тремя строковыми работницами — двумя молодайками Натальей Пеньковой и Устиньей Заболотной, а также пожилой, молчаливой буряткой Татьяной Дундуковой — ухаживала за стадом коров, отправляла на иркутские и усольские рынки подводы с молочными продуктами или тут же, в Погожем, у ворот дома, торговалась с разношёрстным приезжим людом, скупавшим оптом молоко, масло и сметану. Семён не однажды предлагал жене оставить коровник, этот тяжёлый, порой изматывающий труд доярки-скотницы, и полностью посвятить себя дому:
— Будь, Лена, настоящей хозяйкой. Дом твой и мой. Наш! Мы в нём хозяева — отец так постановил. А его слово крепко, как железо.
Однако в доме постоянно находилась болезненная, страдающая одышкой свекровка, и Елена, с первых же дней вселения в орловский дом, отчего-то старалась пореже находиться рядом с Марьей Васильевной. Свекровка не неволила невестку, даже рада была, что Елена стремилась быть занятой. Тем более была довольна, что молодая толково заправляла в коровнике и выгодно торговала. Однако чуткая Марья Васильевна вскоре приметила, что невестка не очень-то охотно с ней общается, односложно отвечает на вопросы, проскальзывает поскорее мимо неё в свою спальню и даже не смотрит прямо в её глаза. Спросила расстроенная и подавленная своим подозрением свекровка у Елены, когда они оказались одни в доме:
— Чёй-то ты, девонька, никак гнушашься мною, старой и хворой. Не угодила чем али чёй-то ишо стряслось?
Покраснела Елена до самых ключиц, вымолвила, перебирая завязку на блузке:
— Показалось вам.
— Дай-то Бог. Поди, померещилось мне, старой и малоумной, — супилась и неровно дышала свекровка. — А вот во всех добрых семьях матерью да мамашей али ишо как по-родственному невестки кличут мать мужа, а ты, Ленча, уж и вовсе порой меня никак не называшь. Словно чучело я како огородное пред тобой. — Не выдержала — заплакала, уткнув лицо в платок.
Елена со склонённой головой постояла и молча удалилась на свою половину.
— Немтырь постылый, — бросила Марья Васильевна вслед, но тихонько.
32
Семён был с женой ласков, сдержан и терпелив. Он, молодой, но вызревший мужчина, понимал и знал, что в ней нет к нему той любви, которая составила бы его счастье, скрепила бы семью, принесла бы в его сердце умиротворение, но он, крестьянин, надеялся и верил: любовь — наживное, взращиваемое чувство, которое необходимо заслужить, может быть даже, выстрадать, а в опасности — спасти и оберечь. «Посадил в землю семя, — думал он, — вот и ухаживай за ним, поливай, лелей, хозяин, чтобы соками наливалось оно, взрыхляй землю, чтобы не задохнулось, накрывай вечером, чтобы ночной заморозок не прикончил росток, — и будет-таки тебе урожай по осени, и будет-таки сладко и сытно житься тебе и твоим ближним». Но тревожное, самолюбивое чувство всё же нередко вскипало в Семёне. Раз он спросил жену, прилёгшую к нему на кровать, но — сразу отстранилась и затаилась она у стенки:
— Неужто, Лена, я всё противен тебе?
— Не противен. Отчего же, Семён? Я устала. Дай уснуть. — Она накинула на себя одеяло, прижалась к стенке, ощущая жёсткую и прохладную щетинку ковра.
— А ты всё же поговори со мной, поговори! Муж ить твой — не забыла?
— Не забыла.
— Успокоила.
Елена покорно повернулась к мужу, но её взгляд был застывшим, стеклянным — глаза направлены в тёмный дальний угол.
— А я жалею тебя… люблю, стало быть, — произнёс он как-то стыдливо, в полвздоха, словно бы не хватало ему воздуха. Стал прикуривать, чего никогда раньше не делал в постели. — Ещё ты девчонкой была, голыми пятками с ребятнёй сверкала по улице, а я — парнем… а засматривался на тебя. Три раза хотели меня оженить, а я всё просил батю обождать. Примечал, как ты растёшь и — ждал. Да, ждал. Надеялся. Видел — доброй дивчиной ты становишься. Порой взглянешь в мою сторону — не знаю, на меня ли? — аж сердце у меня захолонёт бывало, голова пойдёт кругом, как от браги али пива, когда хватанёшь сразу с полковша.
На улице тянула гармонь: видимо, парни и девушки собирались на вечёрку в избе бобылки и самогонщицы Потаповой Серафимы. Взнялись цепные псы, но вскоре угомонились. В окно со стороны комнаты весь вечер настойчиво билась одуревшая муха, пронзительно и отчаянно жужжала, точно жалуясь на судьбу. Из-за стенки доносилось: бу-бу-бу и хриплый кашель: Орловы-старшие тоже не могли улечься.
Семён затянулся табачным дымом, усмехнулся жёсткими морщинками у губ, искоса взглянул на Елену. Она, опершись локтём на деревянную спинку кровати, молча полулежала-полусидела, потупив глаза. Семён видел и любовался: густые светотени очерчивали её прямой островатый нос, высокий лоб, подтянутый маленький, но округло-твёрдый подбородок, запавшие глаза с опущенными большими ресницами. Длинные вьющиеся волосы путанно обвили её маленькое напряжённое тело, прикрытое белоснежной сорочкой.
Семён, сглотнув, отвернулся от жены: то ли потому, что не хотел смотреть на Елену, то ли потому, чтобы дым не попадал на неё. Стал говорить надтреснуто, неуверенно:
— Как это: любовь зла — полюбишь и козла? А ты вон чего — прынца себе навоображала. Я больше твоего пожил на свете — знаю: все мы можем при случае быть и прынцами, и прынцессами. Все мы таковские, кажный со своим вывертом! — Помолчал, покусывая губу. — Эх, не то я балакаю!.. Пойдут у нас ребятишки — глядишь, поправятся наши дела, заживём порядком и в ладу, как и положено супругам. А?
Он спустился с высокой постели, не дожидаясь ответа, накинул на плечи форменную тужурку с орлистыми бронзовыми пуговицами и в исподнем, босиком вышел на сырое крыльцо. Без интереса курил, присев на перекладину, равнодушно посматривал на холодный и острый блеск далёких звёзд, на тёмные силуэты строений. Прислушивался к храпу лошадей в конюховке, к свисту и постуку паровоза, тянувшего во тьме на восток состав, пыхая ворохами искр из трубы и освещая свой путь острым молодым лучом прожектора. В какой-то момент Семён почувствовал себя невыносимо одиноко. Изнутри стало что-то давить. Мерещилось, что земля улетучивается из-под ног; забывал затянуться дымом.
Семёну отчего-то стало казаться, что нет на свете ни паровоза с вагонами, ни самой железной дороги, ни Ангары с её широкими чистыми водами, ни гористых лесных цепей, подступающих к правому берегу, ни Погожего с его церковью, избами, огородами, ни односельчан и даже его самого, Семёна, нет как нет, — ничего нет в этом тёмном и холодном мире. А есть единственно какая-то разлитая по всему свету общая душа, которую пригреет солнце — радуется она, подуют холодные, колкие ветры — сожмётся. Ему представились полегчавшими его постоянные после свадьбы страхи и опасения, что семья его всё же не сложится. Ему показались не очень-то нужными его ежедневные хлопоты, поездки по делам. Одиночество и тоска заледенили его душу. Он не видел ясного пути в жизни.
Вернулся в спальню, взобрался на перину, привлёк к своему твёрдому боку мягкое, шелковистое плечо жены. Погладил по волосам, вдыхая их нежный, казавшийся молочным парным запах.
— Я ломаю тебе жизнь, Семён, — сказала Елена, приподнимая на мужа строгое лицо. — Без меня ты был бы счастливым… Неужели, в самом деле можно так сильно любить?
Он перевалился от неё на другой бок, затих. Елена сама склонила к плечу Семёна с раскиданными, пышными волосами голову, и он от неожиданности вздрогнул — она коснулась мужа, и это прикосновение походило на ласку, нежный ответ.
— У-ух, ледяной, — улыбнулась она, но не отняла своей жаркой головы.
— А ты как печка горячая, — произнёс он срывающимся голосом.
Он повернулся к Елене, и она переместила свою голову с его плеча на грудь. И это тоже было впервые в их совместной жизни — её голова покорно лежала на его груди, затаившейся, словно он боялся вспугнуть какую-то до крайности осторожную и весьма ценную птицу, нечаянно запорхнувшую на его грудь.
— Знаешь… знаешь, Семён. — Она неуверенно замолчала, но всё же сказала: — Знаешь, я хочу любить — крепко-крепко. Чтоб на всю жизнь. До гробовой доски.
— Пошто же сердце твоё молчит?
— Оно не молчит, — неожиданно улыбнулась Елена, отбрасываясь на пуховую подушку. Её волосы упали и на грудь, и на лицо Семёна, пощекотывая. Стала говорить певуче, раздумчиво: — Оно ведь у меня живо-о-о-е. Оно ждё-о-от.
Но она чего-то как будто испугалась. Призакрыла глаза, чтобы, быть может, не видеть лица мужа.
— Ждё-о-от? — тоже отчего-то певуче произнёс Семён, захваченный её такой по-детски простой, но непривычной игрой. — Чего? А может, кого? — Странной получилась улыбка, — словно поморщился. Елена молчала, натягивала на себя одеяло, притворяясь, что хочет спать. — Может, тебе уже… кто… люб, Лена?