— Что ты, что ты! — Державин потянул листки к себе.
— Возьму под неотступною клятвою никому постороннему не показывать... — взмолился Козодавлев. — Только тётушке моей Анне Осиповне Бобрищевой-Пушкиной... Ты же знаешь, как она любит поэзию, а особливо твои сочинения!..
Державин, сильно пришепеливая, сказал:
— Ну ладно! Ежели ты, Осип Петрович, обещаешь, что ни одна душа, кроме Анны Осиповны, не узнает, что делать — бери!
Ввечеру того же дня поэт получил листки назад и успокоился. Но через два дня его навестил взволнованный Львов:
— Ода твоя открыто читана в доме Ивана Ивановича Шувалова в присутствии обедавших у него гостей!
Дом знаменитого и уже престарелого вельможи и мецената Шувалова находился на углу Невского проспекта и Большой Садовой улицы. Он был выстроен в два этажа по проекту архитектора Кокоринова и почитался одним из красивейших в Питербурхе. Богатая анфилада комнат была вся увешана портретами и картинами известнейших европейских, а также русских мастеров — Никитина, Антропова, Аргунова, Егорова, Левицкого. В главной зале, выходящей окнами на Невский, у дверей за столиком сидели два старика, вечно играя в вист. Один маленький, в чёрном кафтане был француз-камердинер Бернар, другой огромного роста — гайдук-силач, спасший жизнь Шувалову в Швейцарии. Над их головами висела большая картина: швейцарский пейзаж и повисшая над пропастью карета, которую удерживает на своих плечах гигант гайдук. Оба старика жили на пенсии и ежедневно безотлучно дежурили в картинной зале.
В светлой угловой комнате о семи окнах, в большом кресле принимал друзей сам хозяин, седой, сухощавый, в светло-сером кафтане и белом камзоле. Речью и видом он был бодр, добродушен, упредителен, весел; только слаб ногами. Гости уже отобедали и теперь предались удовольствию литературной беседы. Не участвовал в ней лишь чудаковатый старец в цветном польском платье — домашний врач Шувалова Кирилле Каменецкий, автор знаменитого «Травника».
— Иван Иванович! Vous étez président des muses, doyen glorieux de notré littérature et science[39]. —
Маленькая женщина с подвижным лицом, большелобая, с вздутыми щеками сыпала французскими словами. — Столько знаменитостей перебывало в сей гостиной! Толь блестящие лица сиживали в этих креслах. Расскажите нам о литературных вечерах, о пиитах, вас навещавших, о незабвенном Ломоносове!
— Да, ваше высокопревосходительство, это будет истинно изрядно и преизрядно! — поддержал княгиню Дашкову тучный Безбородко. Он отдал уже должную дань Бахусу и теперь, надувая толстые щёки и испуская воздух через ноздри, благодушно покоился в креслах.
— Извольте, господа! Извольте! — говорил Шувалов. — Только ведь все знаменитые лица отличались, прости, господи, и знаменитыми странностями...
Он задумался и перекрестился мелким крестом. Это была его давнишняя привычка, которую он приобрёл, живя в век вольнодумства. Речь его была светлая, быстрая, без всяких приголосков.
— Вот-вот! Поведайте-ка, ваше высокопревосходительство, о распрях Ломоносова с покойным Сумароковым. То-то небось потеха была! — Сидевший в уголку неряха в изодранном на локтях платье, краснолицый, багровоносый, но в тщательно напудренном парике с густо напомаженной косой отложил в сторону том Гомера.
Это был известный поэт и переводчик Ермил Иванович Костров[40], которому Шувалов покровительствовал. По обыкновению своему Костров был уже сильно навеселе.
— Ломоносов с Сумароковым были непримиримыми врагами... — запрокинув красивую седую голову к потолку, где нежились в облаках розовые, порскающие младенческой плотью амуры, продолжал Шувалов. — Чем более в спорах Сумароков злился, тем больнее Ломоносов язвил его. И если оба не совсем были трезвы, — тут вельможа бросил на Кострова строгий взгляд, — то оканчивали ссору запальчивой бранью. Так что я принуждён был высылать их обоих или чаще Сумарокова. Если же Ломоносов занесётся в своих жалобах, я тотчас зову Сумарокова. Тот, услышав голос Ломоносова, или уходил, или, подслушав его жалобы, вбегал с криком: «Не верьте, ваше превосходительство, он всё лжёт! Удивляюсь я, право, как вы даёте у себя место такому пьянице!» — «Сам ты пьяница, неуч, сцены твои краденые!»
Вельможа откинулся на спинку кресла и первый умеренным хохотком сопроводил своё воспоминание о давних и истинно меценатских шутках. Взял черепаховую, в смарагдах табакерку, щёлкнул крышкой, нюхнул щепоть табаку и за сладким чихом добавил, посерьёзнев:
— Но иногда мне удавалось примирить их, и до чего ж они тогда оба были приятны и остроумны!..
— Ах, — сказала Дашкова, открывая в улыбке плохие зубы, — Ломоносов оставил нам высокие образцы парения! Но нет у нас ещё пиитов в том лёгком, изящном роде, в коем толь славно показали себя французские сочинители — господин Вольтер, Дидерот или юный Парни...
Шувалов, не подымаясь с кресел, открыл бюро и вынул связку бумаг. Получив под великим секретом от Козодавлева список державинской «Фелицы» и любя автора, не мог он не вытерпеть, чтобы не прочесть сие первое такого рода на русском языке творение:
— Вот забавная вещица, которая, возможно, опровергнет, княгиня, ваше суждение...
Он читал хорошо. Быстро и легко полилися весёлые, добродушно-насмешливые, а порою язвительные строки. Все внимали молча, только Костров всё порывался вскочить, всплёскивая руками, парик его растрепался, и мука осыпала лицо. Но, видно, изрядный хмель мешал ему утвердиться на ногах, и он снова опускался в кресла.
...А я, проспавши до полудни,
Курю табак и кофе пью;
Преображая в праздник будни,
Кружу в химерах мысль мою:
То плен от Персов похищаю,
То стрелы к Туркам обращаю;
То, возмечтав, что я султан,
Вселенну устрашаю взглядом;
То вдруг, прельщался нарядом,
Скачу к портному по кафтан.
— Браво, браво! — не удержалась Дашкова. — Точная копия светлейшего князя Потёмкина.
— Коего мысли на счёт сей оды мы ещё узнаем... — вставил насмешливо племянник хозяина и главный директор банков Андрей Петрович Шувалов.
Или в пиру я пребогатом,
Где праздник для меня дают.
Где блещет стол сребром и златом,
Где тысячи различных блюд, —
Там славный окорок вестфальской,
Там звенья рыбы астраханской,
Там плов и пироги стоят, —
Шампанским вафли запиваю
И всё на свете забываю
Средь вин сластей и аромат...
Или великолепным цугом
В карете английской, златой,
С собакой, шутом, или другом,
Или с красавицей какой,
Я под качелями гуляю,
В шинки пить мёду заезжаю;
Или, как то наскучит мне,
По склонности моей к премене,
Имея шапку на бекрене,
Лечу на резвом бегуне.
Или музыкой и певцами,
Органом и волынкой вдруг,
Или кулачными бойцами
И пляской веселю мой дух;
Или, о всех делах заботу
Оставя, езжу на охоту
И забавляюсь лаем псов;
Или над невскими брегами
Я тешусь по ночам рогами
И греблей удалых гребцов...
Таков, Фелица, я развратен!
Но на меня весь свет похож...
Шувалов сделал паузу и многозначительно оглядел слушателей. Но те уже сами понимали, что не какого-то одного вельможу избрал неизвестный им поэт мишенью для насмешек. Роскошь и всяческие излишества — распутство, пьянство, картёж, гульба, чревоугодие заполоняли жизнь придворных. Всякий, кто имел чин выше полковничьего, понуждён был ездить в карете, запряжённой четвёркой или шестёркой лошадей, с бородатым кучером в кафтане и двумя форейторами. У многих вельмож по старому обычаю содержались ещё шуты. У покойной Анны Иоанновны было обер-дураков несчётно; кавалер ордена святого Бенедикта итальянец Педрилло, Самоедский король шут Лакоста, при собачках — князь Волконский. А квасник князь Голицын, исполняя ролю наседки, сидел в плетушке и при появлении императрицы резво кудахтал. Анна Иоанновна женила его на калмычке Бужениновой, приказав выстроить для них знаменитый Ледяной дом. Однако и у князя Потёмкина-Таврического был обер-дурак Мосс, и при Алексее Орлове неотлучно находился свой шут. Тот же Орлов был охотник до конских скачек, сохранив до старости свою страсть. Он вывел знаменитую породу рысаков и в бархатной малиновой шубе самолично ездивал на них то тротом, то на рысях. Все Орловы любили всякое молодечество, кулачные бои и песни, а кроме того, греблю. А среди поклонников псовой охоты особливо выделялся граф Пётр Иванович Панин...