…Очнулся он от чьих-то голосов. Кого еще занесло в столь печальное место, кто, кроме Омара Хайяма, может что-то искать в угрюмых развалинах? Он бережно положил обломок в размытую нишу, побрел по откосу из слежавшегося битого кирпича к неплохо сохранившейся башне. Под ногами мелькали ящерицы. С хрустом провалилась глинистая, с солью, корка.
Вот он уже наверху. Вокруг такой простор — хочется голосить во всю мощь! Вдали белеют шатры ханского летнего стана. Справа, внизу, в тени городища, залегло на отдых овечье стадо. У ног, под башней, провал; по ту его сторону, на длинной стене, зачем-то висит яркий ковер, отрезанный по диагонали.
И какой-то человек на корточках сосредоточенно ковыряет палкой в ковре. Еще двое уселись позади, наблюдая за действиями товарища, непонятными Омару.
Что тут происходит?
Омар спустился к ним по сыпучей тропинке и ахнул:
— Что ты делаешь?
***
…Пятьсот с чем-то лет назад, после того, как был построен роскошный дворец бухар-худата, здесь, — именно здесь, но в другую эпоху, и потому-то кажется, что гдето в чужих краях, — художник (его имени уже никто не помнит) нанес на сырую штукатурку последний мазок, бросил кисть, облегченно вздохнул:
— Все! Одолел. В углу, в стороне от царей и цариц, от придворных вельмож, я изобразил себя с цветком в руке. Может, и обо мне кто-нибудь когда-нибудь скажет доброе слово?
Он был высоко одарен, молод, прекрасен.
Стена составляла когда-то часть одного из залов дворца. Роспись на ней, косо засыпанной сверху, слева, обломками смежной стены, с тех пор безнадежно испортилась. В красочных пятнах с трудом угадаешь бегущих слонов и гепардов, женщин, мужчин в богатых одеждах. Изображения лучше всего сохранились справа, в широком месте стены, в устье провала, — и сей молодой человек в рваной рубахе деловито колупает их острым железным наконечником пастушьего посоха.
Он добрался как раз до больших темных глаз юноши в белом тюрбане, — подперев подбородок левой рукой, художник задумчиво, с горькой печалью глядит на желтый Цветок в правой руке…
— Что ты делаешь? — Омар схватил пастуха за шиворот. — Перестань!
— Разве нельзя? — В больших и темных, как на фреске, красивых глазах пастуха — недоумение. — Это осталось от неверных. Пророк запретил изображать людей.
— Ты кто?
— Мусульманин.
— Вижу, что мусульманин! Тюрк, араб?
— Нет. Я из исконных бухарцев. Таджик.
— Ага! И, возможно, твой пращур чертил эти изображения?
— Нет, — тупо ответил пастух. — Я мусульманин.
Экая непоколебимость, стальная вера в свою правоту! При всем-то его невежестве. Жуть. Это и есть фанатизм.
— Но предки твои отдаленные — они-то не были мусульманами?
— Что?! — вскипел пастух. — Как ты смеешь меня оскорблять?
Поди, растолкуй такому, что прежде, чем их обратили в новую веру, бухарцы поплатились за приверженность к старой десятками, сотнями тысяч жизней…
— Ты кто такой, чего ты пристал ко мне? — вскричал пастух.
"И впрямь, чего я пристал к нему? Что мне до того, что было здесь когда-то? Пусть мир загорится со всех четырех сторон. Если ему так угодно".
— Я совершаю богоугодное дело. Разве не так? — обратился молодой пастух к друзьям.
— Истинно так!
— А! Губить сокровище, наследие предков — богоугодное дело? — Омар отобрал у пастуха тяжелый посох и перетянул его поперек спины. — Приглядись получше, дурак, — ты исковеркал свое лицо!
Пастух взглянул, оторопел — и взвыл со страху: на фреске был изображен не кто иной, как он сам…
— Беги в ханский стан за стражей, — шепнул один чабан другому. — Это неверный, муг, злодей.
Эх! Как трудно с такими. Хашишу, что ли, они накурились?
— Я джинн, гуль-людоед! — заулюлюкал Омар, обернувшись. — Сейчас я вырасту выше этой башни — и проглочу вас живьем! — И, слепой от ярости, не зная, как выразить гнев, клокотавший в нем, всю досаду свою, возмущение, он громогласно мяукнул — раздирающе-хрипло, с воплем и визгом, как дикий барханный кот: — Мя-я-яу!!
Их будто смерч подхватил! Все трое вмиг очутились за тридцать шагов от него, на пути к бархану, громоздившемуся неподалеку. Робко, дрожа, обернулись.
— Мя-я-яу!!
О аллах! Они уже на вершине бархана. Уже за барханом. Лишь один, самый храбрый, выглянул, укрывшись за кустом, — и разом исчез, растворился в пустыне, подхлеснутый свирепым:
— Мя-я-я-яу!!!
Ну, что за люди! Не знаешь, смеяться или плакать. Тьфу! Омар бросил посох, потащился к стану. "Они и мне глаза отколупают…"
Из ханского шатра до него донеслось пронзительное верещание зурны. Опять развлекаемся? Да-а. Может, не зря даже в среде кочевых отсталых народностей светлых тюркских степей племя Ягма, из которого вышли ханы-караханиды, считается самым темным? Что ж. Развлекайтесь.
Он поплелся к Оразу. За ханским шатром Омар увидел давешних пастухов. Они лихорадочно что-то втолковывали недоверчиво усмехавшемуся воину.
— Мя-яу! — дико рявкнул Омар.
Все трое, дружно закатив глаза, рухнули без чувств. Будто их пробило одной стрелой.
Придя к Оразу, усталый поэт присел у входа в палатку. Его печальный взгляд, бесцельно, как блуждающий луч, скользя вокруг, набрел на отвернутый угол: знакомые с детства четыре зубчатых листа, вышитые зеленым шелком. Цеховой герб его отца Ибрахима…
— Снимайтесь! Едем, — сказал он туркменам.
— Эй! — окликнул их Омар. Он надумал просить у них прощение за свою дурную шутку. Но, завидев зеленоглазое чудище, пастухи, молитвенно воздев трясущиеся руки, повалились на колени.
***
— Юродивые? — предположил Ораз.
— Правоверные, — уточнил Омар.
Он сытно кормил туркмен в дороге, на стоянках — проникновенно, по-доброму, не кичась высокой ученостью, говорил о земле, о народах, живущих на ней, о планетах и звездах, свойствах вещей, — словом, был своим средь своих, — и у Ораза, заметно пробившись сквозь камень настороженности, расцвел на зеленом стебельке доверия алый мак уважения.
— Великий аллах! Он удержал руку мою. Какую светлую голову я погубил бы, если б тогда тронул тебя! Жутко подумать, сто динаров и три фельса…
— Спасибо. Но… сколько таких светлых голов ты всетаки… тронул?
— Увы мне! Теперь понимаю: напрасно. Султану хорошо. А я, как был голодный и рваный, и нынче такой. Гоняют туда-сюда, кому не лень. Брат мой младший пал в бою. Чем виноват был мой брат? Он умер в девятнадцать лет…
Джейхун. Решив позабавить спутников, Омар окинул сверкающий водный простор мутным взглядом, втянул голову в плечи.
— Не сяду в лодку.
— Боишься? — удивился Ораз. — Вот тебе на! Двадцать тысяч человек каждый год переправляются здесь, и никто не тонет. Садись.
На реке туркмены, хитро переглядываясь, принялись подтрунивать над поэтом:
— Верно, что для утопающего и соломинка — бревно?
— Да. Если утопающий — клоп.
— У одного человека дочь упала в бурный поток. Он ей кричит: "Не трогайся с места, пока я не найду когонибудь, кто сумеет вытащить тебя!"
Благополучно пристали к другому берегу.
Туркмены:
— Неужто и вправду струсил? Эх, грамотей! Выходит, ты не из храбрых, хоть и учен, а?
"И далась же всем моя ученость! Не преминут ею попрекнуть. А еще — ученый. А еще — поэт… Нет, спасибо сказать! Разве мало человеку, такому же, как все — с двумя руками, с двумя ногами, с двумя дырками в носу, одной учености? Золотые рога, что ли, вдобавок к ней я должен носить на лбу, как сказочный олень? Я-то хоть учен…"
— Утонуть не страшно, — ответил Омар невозмутимо. — Страшно, что скажут потомки: "Такой-то бродяга-поэт, вольнодумец, в таком-то году утонул в Джейхуне". Позор!
— Отчего же?
— Поэту больше к лицу захлебнуться вином в кабаке, чем водою в реке.
Покатились туркмены со смеху. Лишь Оразу это не понравилось. Он отвел Омара в сторону:
— Не оговаривай себя! — сказал сердито. — Людей не знаешь? Ты брякнешь что-то в шутку, они подхватят всерьез, разнесут по белу свету — и до потомков, будь уверен, донесут.
— Э! — Омар беспечно махнул рукой. — Поэт не может жить с оглядкой на злопыхателей. Потому-то он и поэт, что живет согласно своему уму и сердцу своему.
— Пожалеешь когда-нибудь, что, не подумав, бросался словами.
— Посмотрим…
Ну, все равно — шутка не пропала даром. Омар после нее лучше узнал новых приятелей. Они раскрылись, как яркие цветы чертополоха под жарким солнцем. И оказалось, когда им никто не угрожает, никто не велит бить, хватать, ломать, туркмены — народ веселый, добрый, верный в дружбе. Давно б, наверное, мир наступил на земле, если б человека не принуждали делать то, чего он не хочет делать.
Всю дорогу — шутки, смех. Лишь в сыпучих песках между Джейхуном и Мургобом наш Омар затих.
— Ты чего озираешься? — спросил Ораз. — Бледный, хмурый. Что-нибудь потерял в здешних местах?