— Жизнь наша собачья — врагу не пожелаешь. Днем и ночью нет покоя. У меня семья, детишки в Киеве, а сколь я их вижу? Приедешь, выдерешь на скорую руку, с бабой поваляешься и снова в погоню. А кто нас ценит, кто уважает? Боятся — да! А уважения и не жди. Будто мы волки степные. Люди нас за версту обходят. Верно, Проша?
— Плевать! Люди — тьфу! Ему в рыло дашь — вот тебе и уважение. Хочешь, и тебе отвешу счас?
— Нет, — отказался Сухинов. — Мне не надо. Я вас и так уважаю — за муки ваши и за лихость. Не будь вас, злодеи среди бела дня с нас шкуру бы драли.
Когда хозяин увел сыщиков почивать, он вышел на двор, постоял, покурил. Мороз к ночи окреп, изукрасил землю и дома пушистым белым мхом. «Сколь мне еще гулять по белу свету? — без горечи подумал Сухинов. — День, два, а может, и того не будет».
Потихоньку вывел лошадь, сел в сани и был таков.
Приехав в Александрию, он оставил лошадь у какого-то крестьянина, дав ему рубль за обиход и сохранение. Пешком отправился разыскивать Степана. Но особенно не спешил. Какое-то в нем появилось любопытство к каждой текущей минуте, к каждому пустяку. Прошла мимо баба с ведрами, он ей вслед смотрит — краля какая, точно плывет, из-под темной шали глазищами зырк-зырк, не за водицей вышла — себя показать, покрасоваться. Церковка на взгорочке, ладненькая, певучая, а куполок облупился, белым сквозь золото некрасиво моргает — беда, недосмотр: ай-яй! Стоит Сухинов, огорченный. Или ребятня на саночках вывалилась под ноги — визг, смех, праздник зимний — ах, хорошо, так бы сам и лег поперек санок.
Степан снимал клетушку в наемном доме. Сухинов его дома не застал, зато потолковал с дворником. Старик дотошный, общительный, все ему про Степана обсказал подробно — и что человек, мол, очень любезный, и что живет в одиночестве без женской заботы, и что давеча смурной шел, не поздоровался, видно, на службе ухи надрали. После старик начал самого Сухинова расспрашивать, но тут мало чего выявил. Сухинов назвался давним дружком Степановым, проезжающим по торговой надобности.
Степан неожиданному появлению брата не удивился и его тулупчик и польские штаны принял как должное. Он, разумеется, слышал о черниговском бунте и нисколько не сомневался, что Ваня в нем участвовал. А если и были у него сомнения, то они третьего дня развеялись. К нему приходил казенный человек и с пристрастием допытывал, не знает ли он, где сейчас находится его брат, не присылал ли тот писем. Степан после допроса все дни жил в страшной тревоге и, увидев наконец Ивана живым и здоровым, почувствовал облегчение.
— Хоть уцелел, и то слава богу, — такие были его первые слова к брату.
— Не знаю, надолго ли.
Они долго не ложились, вспоминали всякие случаи из прежней, навек отлетевшей жизни, смеялись, пили чай. Над их мирной встречей витал мрак завтрашнего дня, в который оба не торопились заглядывать. Степан — человек спокойного нрава, смирившийся со скудностью собственной судьбы, старательно избегал вникать в подробности братовых дел. Он любил Ивана, гордился им, но в его сумрачном взгляде вычитывал нечто такое, что не укладывалось в его робкие представления о жизни и заставляло вздрагивать и поминутно оглядываться на дверь. То, на что решился брат, самому Степану казалось не только непонятным, но и противоестественным. Разве может слабая человеческая воля изменить и нарушить порядок вещей, заведенный от бога? Да и зачем? Все на свете устроено более или менее справедливо: богатому — радости и успех, бедному — прозябание и борьба за насущный кусок хлеба. Но ведь и бедный человек, если ему немного повезет, может приобрести положение в обществе и даже капитал. Это понятно всем. Против чего же восстал любимый брат, из-за каких нелепых мечтаний поломал свое будущее? Не гордыня ли его обуяла? Вон ведь как он в разговоре загорается, и видно, что говорит о важном, а все слова его так и дышат непокорством и дьявольским самомнением. Сухинов говорил вот что:
— Есть люди, брат, которые думают не только о себе и живут не только ради собственного благополучия. Это особенные, очень благородные люди, поверь мне. Они хотят, чтобы на свете не было несправедливости. Они по желают, чтобы один человек мог по злобе духа унижать и мордовать другого беззащитного человека. Их мечта — построить на земле царство братства и равенства между людьми. Эти люди как факелы во мгле. Я узнал их и понял, что раньше был слепым. Я прозрел, Степушка! И ты когда-нибудь прозреешь и не будешь смотреть на меня, как на сумасшедшего. Ведь ты же видишь, сколь много вокруг обмана и нужды, и жестоких надругательств, и все это идет не от бога, а от тех, кто его именем властвует на земле… Если это понять, то станешь зрячим.
— Говорят, предводитель ваш чуть ли не царского рода. Это верно?
— Муравьев Сергей Иванович, может, по роду и не царь, но по разуму и доброте — он выше царя. Уж поверь! Ради всех несчастных на земле он отринул от себя богатство и власть и взошел на Голгофу. Его, раненого и больного, заковали в железа и теперь, наверное, издеваются над ним и плюют ему в лицо. Думать об этом — душа стынет.
Под утро братья уснули, обнявшись, на Степановой кровати. Уходя на службу, Степан посоветовал брату не выходить на улицу, сказал, что у этого дома тысяча глаз и ушей. Договорились, что Степан попробует достать гербовой бумаги и печать, чтобы выправить Ивану паспорт. Это сейчас было самое важное.
Вечером он принес бумагу, а печать обещал доставить на другой день. Сухинов сразу взялся за кропотливую, тонкую работу — подделку документа. И смех и горе. У него почерк был корявый, не канцелярский, над каждой буковкой пришлось попыхтеть изрядно. Степан томился, в волнении сжимал руки, но сам за перо не брался, пот его от страха прошибал. Все же получилось прилично. Паспорт выглядел внушительно. Часа три провозились с подписями судьи, секретаря и протоколиста, которые Иван копировал с инструкции о вручении какому-то дворянину Льву Цыбульскому грамоты о явке в суд. Эту инструкцию Степан днем позаимствовал у брата Василия, не сказав, как и условились с Иваном, для чего она нужна. Василию ни к чему знать, что беглый его брат в городе. Зачем его втягивать в этот омут? Неведение для него благо.
Наконец паспорт был выправлен, хотя пока без печати.
— Погоди, Степа, — сказал Сухинов, любуясь своей работой. — Будем с тобой фальшивые червонцы рисовать. Во разбогатеем-то.
От этой немудреной шутки Степана сызнова прошиб пот. На другой день он принес печать, которую умыкнул по месту службы в уездном суде. Пока нес, натерпелся страху, измаялся и все думал, как же брат Иван, которого ловит вся губерния, должен себя чувствовать. Брат Иван по виду чувствовал себя превосходно.
— Эх-ма! — воскликнул он, стукая печатью. — Ну, Степа, теперь ты тоже, считай, государев преступник, как покрыватель и соучастник.
— Ой, не говори так, не говори так, брат! — взмолился Степан, представив себя почему-то на дыбе.
— Не робей, Степушка, с таким пачпортом я через неделю в Турции буду. Деньжат бы еще немного.
— Денег у меня мало, вот все, что имею, — пять рублей да мелочишка. Хотел себе сапоги справить.
— И справляй на здоровье. До границы у меня хватит, а у турков мигом разживусь. По крайности какого купчика тряхну. Наше такое дело злодейское, мы без пролития крови не можем.
Прискорбно было слушать Степану братово зубоскальство. Он и жалел его, а все же тайком желал, чтобы тот поскорее убыл. Не рожден был Степан для противоборства с сильными мира сего. Тут особый норов и особая хватка нужна. У брата она была, а у него не было. Ничего не поделаешь. Кому что на роду написано.
Он горько плакал, когда Иван с ним прощался спозаранку, до свету, действительно, как тать ночной. И Иван отворачивался, прятал глаза.
— Увидимся ли еще когда-нибудь, Ванюша? — спросил Степан.
— А то как же! И на свадьбах друг у дружки погуляем. Ты почему до сих пор бобылем, Степан? Мне уж, видно, дальняя дорога нагадана, а ты давай, поторопись. Как же без семьи-то? Да и отечеству солдаты всегда нужны.