— Я об этом однажды слышал. Ночью. Стояла осень. Виноград убрали, и сусло уже бродило. Долго смотрел я на звезды, считал их, считал до усталости, и вдруг из далекой тишины до меня донеслось сладкое жужжание, как будто все звезды — пчелы, а небо — улей. И мерещилось, что далеко, далеко пел невидимый хор душ.
— А виноградное сусло, говорите, бродило, — с горечью хмурится Юришич и пристально смотрит на Рашулу. — Безусловно, это не был хор человеческих душ, иначе не было бы гармонии.
— Может быть, это души не тех людей, какими они бывают на земле, а чистые, благородные. Поют души в астральном мире. Я всегда себе ночью представлял звезды как спиритический сеанс душ, а луну — их медиумом.
— Лучше было бы, господин Майдак, чтобы вместо фантазий лунатика вы больше заботились о ваших повседневных делах, не отдавали реальность на откуп тем спекулянтам, что толкутся у стола.
— Человек рождается для свершения своего предназначения, но души людей никогда не вольются в общий хор и не зададут тон вселенской гармонии. А может, вы и правы, — пригорюнился вдруг Майдак. На днях он получил отчаянное письмо (на которое каждый день мучительно собирался ответить), в котором сообщалось, что налоговая инспекция грозится пустить с молотка его лавку.
— Да, вселенская гармония! — отзывается Петкович, вскинув голову и с вызовом глядя на них снизу, со своего места. — Это анархолирика вселенной, и не будет в жизни добра, пока всё не будет анархолирическим. Жизнь должна стать подобной романсу, ха-ха-ха!
Со второго этажа, из женской камеры в конце коридора в эту минуту во двор упал маленький сверток. Упал как раз перед Ферковичем, а тот быстро наклонился, намереваясь тайком сунуть его в карман. Но охранник заметил и пристал к нему: «А ну, покажи!» Отпирается Феркович, ничего, мол, не поднимал. Но охранник силой его обыскал и нашел требуемое — письмо от жены Ферковича. С трудом читает охранник, смеется: «Ха-ха-ха, Ферковичка во что бы то ни стало хочет родить сына, а не дочь!»
— Пусть она идет, куда надо, и с сыном, и с дочерью! — бранится раздраженный Феркович.
— Болтай, да не забалтывайся! — смеется над ним охранник. — Суд предоставит ей право: будешь за ребенка платить алименты. Только успевай платить!
— Ой-ой! Где ты! Ой-ой! — еще громче, может быть, намеренно, поскольку слышала снизу перебранку, запричитала жена Ферковича, словно ее колесовали инквизиторы.
Но прежде этих воплей, как только охранник пристал к Ферковичу, Петкович вздрогнул, захлопнул книгу, вскочил на ноги. Прошелся нервозно. А сейчас, когда охранник умолк, он реагировал на вопли темпераментно и горячо:
— Долой пытки!
Но вопли и стоны быстро прекратились, охранник смущенно пожал плечами, а заколебавшийся было круг заключенных успокоился, что и на Петковича подействовало успокаивающе. Он походил немного, снова сел на свое место и открыл книгу.
Но хотя внешне в круге все кажется тихо, есть там люди, которых ярость рвет на части. Первый среди них Феркович, который силится не обращать внимания на визг жены, но каждый ее крик переворачивает все у него внутри, как раскаленная кочерга. Недалеко перед ним, опять заложив руки за спину, дергается портной Дроб, словно его колют сотни раскаленных игл. Он злится на Рашулу, потому что тот избегает его взгляда. Ты виноват, мошенник, думает он, боишься посмотреть мне в глаза. А если бы ты вернул мне деньги, которые я, честный человек, веря в твою порядочность, вложил в твою страховую компанию, не оказался бы я здесь. Может быть, мне бы и в голову не пришло писать анонимное письмо. А допек меня, обвинив, что спекулирую мертвецами, этот голопузый правительственный подхалим, который уже с раннего утра заглядывает в мою комнату. Ворюга эдакий! Какая к черту спекуляция, когда я потерял даже то, на что застраховал себя, жену и брата? И членские взносы, и отчисления в страховой фонд — все тебе, мошенник, пошло в карман, а другим — ни пятачка.
Дроб едва сдерживал желание выйти из круга, подойти к Рашуле и залепить ему оплеуху — уже третий день с тех пор, как он здесь, и с тех пор, как увидел Рашулу, он собирается это сделать. И всякий раз в нем побеждает благоразумие и страх перед охранниками. Тем более сейчас, после случая с Ферковичем. Вот и вынужден он терпеть унижения и не смеет призвать к порядку преступника — здесь он сам считается преступником, уравнен с обществом воров и убийц, он, хорватский мастер, член ремесленнической артели, человек женатый, отец сына-живописца, который уже так прославился, что ему доверили рисование звезд на своде жупской церкви в родном краю.
Вот так горюет портной Дроб. Время, отведенное для прогулки, еще не кончилось, но охранник уже гонит их в камеры! Опять урезали несколько минут. Похоже, здесь экономят даже на воздухе! И снова надо идти в душную камеру к цыганам и разбойникам! А он болен.
По знаку охранника круг заключенных действительно разомкнулся, и опять колонна потекла по двору, как дождевой поток по оврагу. Хромая, ее замыкает портной Дроб. Вот он приближается к Рашуле. Чувствует, как у него руки чешутся, а крепкие слова готовы сорваться с языка. Но за спиной у него охранник, и с чего это он сегодня прилип к нему? Дроб почти прошел мимо Рашулы, и снова он не влепит ему заслуженное. В бессильном бешенстве он надумал хотя бы показать ему язык, — что-то же делать надо.
А у стола Рашула и Розенкранц в это время дерзко уставились друг на друга, как драчливые петухи. После продолжительной перебранки первым оскорбился Розенкранц, потому что Рашула сравнил его с Мутавцем; это оскорбление вдруг показалось ему ужасным не только потому, что он не может и мысли допустить о возможности своего предательства, как это сделал Мутавац, но и потому, что ему Мутавац физически невероятно гадок, а сам он считает себя красавцем. Возмутительно равнять его с Мутавцем. Все-таки Рашула обязан проявлять больше уважения. И Розенкранц осмелился выложить все свои сомнения и упреки: и то, что тот хотел его обмануть в случае с Пайзлом, но обманул себя, и то, что он сам Мутавац; à la Mutavac dumm[39] все, что Рашула говорит и делает. А Рашула холодно усмехается, подтрунивает над ним, называет еврейским фарисеем.
— Ich war immer ehrlich, immer[40], — трескуче пролаял Розенкранц, тщетно пытаясь приглушить голос; он решительно не может говорить тихо, когда волнуется. А Рашула сохраняет хладнокровие, только глаза его щурятся.
— Ehrlich, ja. Lauter Betrüge, das heissen Sie Ehre?[41] — Но что это? Почему этот долговязый показывает ему язык? Что он, сумасшедший? — Что с вами? — кричит он и смотрит на Дроба.
А длинное тело Дроба как будто еще удлинилось, оно просто растет и склоняется к Рашуле. Дроб понимает по-немецки, разобрал, о чем эти воры говорят. Ах, так! Эта немчура хочет утаить от других, что они друг про друга думают. Сейчас это не просто обманутый член «кружка» страхового общества, но и гражданин-патриот, который вдруг повернулся, быстро обошел охранника и в два прыжка подскочил к Рашуле и Розенкранцу.
— Оба вы воры! Мошенники! Обманули меня! Повесить бы вас следовало, тогда наверняка заверещали бы по-хорватски!
Рашула не растерялся. Встав, он отошел в сторону, решив поставить Розенкранца под удар. Розенкранц, растерявшись, продолжал сидеть на скамье. Но Дроб повернулся к Рашуле, который натянуто улыбался.
— Я вас не знаю, сударь.
— Не знаешь меня! — с растопыренными пальцами кинулся на него Дроб. — Сейчас узнаешь! А я тебя знаю. Ты мертвец на льду!
— Это к нему! — показывает Рашула на Розенкранца. — А кто вы такой? Сумасшедший! — заорал он, потому что Дроб, не видя перед собой ничего, кроме этой оскаленной физиономии, всаживает в нее свои тонкие, как иглы, пальцы. И орет, что эти воры держали покойников на льду, как гусей перед пасхой, должно быть, чтобы они не протухли.
— Вы могильщики народа! Мошенники!
Охранник в душе согласен с Дробом, но как лицо официальное не может допустить беспорядка и мордобития. Кроме того, Рашула и Розенкранц уже несколько раз давали ему на чай кое за какие услуги. Естественно, он кидается на Дроба, орет на него, толкает, тащит. Заключенные вернулись, сбились в кучу, им всем явно по душе этот скандальчик.
— Распорет он ему своими шильями лицо за милую душу, хи-хи-хи! — смеется кто-то.
А Рашула, увернувшись от ногтей Дроба, так звонко стукнул его, что тот разъярился и укусил Рашулу за палец и, еще сильнее обозленный окриками охранников, зарычал сквозь зубы, что эта плюха обойдется Рашуле в пять форинтов штрафа. Он бешено размахивает руками. Этот портной, покорно и равнодушно принимавший удары и уколы судьбы, как сам он равнодушно прокалывал иглой сукно, бывал жесток и беспощаден в ярости и уже несколько раз за драки имел дело с полицией. А сейчас, потеряв голову от оплеухи, он в бешенстве ударил ногой и охранника, тащившего его сзади, а охранник разозлился и в ответ стукнул его прикладом, так что ребра у Дроба согнулись как спираль. Дроб сник. Сбежались другие охранники, накинулись на него, оттащили от Рашулы. Приковылял и начальник тюрьмы, а Рашула с исцарапанным лицом немедленно пристал к нему, стал требовать удовлетворения, раздул все дело, утверждая, что этот совершенно неизвестный ему разбойник угрожал ножом. Испугался начальник. Что? Неужели в тюрьме совершаются преступления, ведь ответственность падет на него! Красные царапины на лице Рашулы ему кажутся еще краснее, он видит даже кровь и кровавые раны, как от ножа. В нем взяла верх неистовая, суровая сторона его характера, он ничего не выясняет, факт налицо. Срываясь на визг, он закричал на Дроба.