— Паки молю, к стопам его величества припадаю, да изволит он мне, недостойному, прибавление в жалованье. Невозможно доле в такой скудости жить, в какой я по се число живу…
— Доложу, — обещал Ушаков. — Впрочем, ныне кто только не просит о прибавке. Даже губернатор Салтыков, уж на что имений и угодий всяческих владетель, и тот жалуется на бедность.
Теперь стал докладывать Иоанн Мануйлович. Ему было поручено сыскивать о могущем быть шрифте, коим злополучное то подметное письмо напечатано. Мануйлович пространно начал о первоучителях славянских Кирилле и Мефодии, изобретших азбуку. Затем принялся повествовать о том, почему оный славянский шрифт, рекомый устав, который еще от Ивана Федорова в книгоделании употребляется, почему он не пригоден для книг новой печати и почему государь Петр Алексеевич озаботился изобретением нового, гражданского шрифта. И как принялись в Москве за дело сие иноземцы-гравировщики Андриян Шхонебек и Петр Пикарт…
«Черт бы их всех побрал, Шхонебеков и Пикартов! — мысленно поморщился Ушаков. — И этот такой же нуда, как его директор».
Но по-прежнему улыбался любезно, только полузакрыл и без того вечно сонные, узенькие глазки.
Вчера утром к нему, обер-фискалу, неожиданно явился Киприанов. Доложил образцы всех шрифтов, которые когда-либо для его, киприановских, изданий употреблялись. Простое сравнение с подметным письмом показало — шрифты не те.
Но не это, не это его, Киприанова, беспокоило, и Ушаков понимал, точнее, знал — что, но виду не подавал. Терпеливо дожидался, пока Киприанов, закончив о шрифтах, толковал о том о сем, о дороговизне бумаги в связи с войной да о новом указе, чтобы крыс морить, все медлил уходить. Наконец, уже встав, чтобы раскланяться, он скороговоркой сообщил, что у него из дому в Преображенский приказ взята девка, сирота, которая к его двору приписана… (Ага, вот где его заело!).
Ушаков как можно любезнее выразил сочувствие, но усомнился в том, что Преображенский приказ к сему причастен. Скорее, Сыскной приказ, коий занимается розыском беглых.
«А она не беглая?» — прищурился он.
И Киприанов, конечно, на это ответить не смог!
Крепкий орешек, однако, этот Киприанов! С виду прост, этакий наивный трудолюбец, но обер-фискалу известно кое-что иное. Спросил, как бы невзначай:
«Вы анадысь[167] изволили у Аврама у Лопухина быть, что вам там за дело?»
Трудно, конечно, было ожидать, что Киприанов во всем так сразу и покается. Но такого изощренного хитроумия, которое он вдруг проявил, Ушаков, честно говоря, не ожидал.
Напустив на себя невиннейший вид, хитрец Киприанов заявил, что попал туда по ошибке. Аврам Лопухин, очевидно, считает, что он, Киприанов, был в числе друзей царевича, но это неверно. Во время оно Киприанов месяца два пытался учить царевича гравировальному делу, таково было желание государя-отца. Но из учения сего ничего не вышло, потому что сам-то царевич никакой склонности к нему не проявил. Что касается его, Киприанова, отношения к царевичу, то ему-де ведомо, что Алексей Петрович после богоданного рождения сына у мачехи, у государыни Екатерины Алексеевны, ныне у отца не в милости; он, Киприанов, вельми бедного царевича жалеет и хотел бы ему помочь, но не ведает как — что в его слабых силах?
«Особый вид коварства! — подумал обер-фискал. — Искусная ложь под маской доверительной откровенности. Ну погоди, Василий Онуфрич, теперь-то пощупаем мы твою сиротку, она у нас язычок развяжет. Пока еще он, Ушаков, не велел ее в пытошный разряд переводить, пусть еще кое-какие про нее сведения соберутся».
Но Киприанов-то, Киприанов — так прямо и режет: он-де опального царевича жалеет и хотел бы ему помочь! Ну какая же бестия! Однако видали мы таких!
Тем временем докладывавший Иоанн Мануйлович выложил образцы:
— Глядите сами, ваша милость. Сие есть законодательно утвержденная в 1710 году гражданская азбука под наименованием «Изображение древних и новых письмен славенских печатных и рукописных». На ней подлинно начертано рукою государя — сими литерами печатать. А сам государь, как видите, многие литеры подчеркнул — значит, выбросить изволил, — иные же поправил по разумению высокому своему. Из чего явствует, что его царское величество Петр Алексеевич есть сам как бы изобретатель новыя гражданския азбуки.
— Так, так… — говорил Ушаков, прилежно рассматривая образцы, хотя мысли его были далеко.
— Давай, Мазепа, шпарь побыстрей! — шепнул Поликарпов, дернув Мануйловича за подрясник. Ему стало просто завидно, что обер-фискал помощника его слушает со вниманием, а на директорском докладе он дремал!
— Теперь вот книга Синопсис, иначе говоря — «собрание летописцев, первее всего напечатася во граде Амстердаме в 1700 году, в Голландии. Осмелюсь напомнить, типографию эту основал по повелению государя голландец Ян Тессинг, помощником его был Ильюшка Копиевич, поляк. Они тоже делали себе особый шрифт. Вот, потрудитесь рассмотреть, шрифт их по сравнению с гражданским округлый, с силами, сиречь ударениями, и с титлами, яко в старом славянском. Извольте также видеть — шрифт разбойничьего письма точно такой же округлый и с силами и с титлами…
«А он мужик-то отнюдь не глупый, этот Мазепа!» — подумал Ушаков.
Мануйлович же закончил:
— Егда же голландец сей Ян Тессинг умер, Ильюшка Копиевич, ныне тоже покойный, со шрифтами приехал в Москву. Однако литеры его на Печатный двор не все переданы, не все. Многие затерялись еще до передачи, куда — неизвестно.
— В общем, тот покойный, этот покойный, отвечать некому, — заключил Ушаков, когда Мануйлович завязал свои папки с образцами и стал откланиваться.
Выпроводив Мануйловича, Поликарпов снова уселся напротив обер-фискала и принялся за любимую тему о том, что киприановскую типографию надобно закрыть, а его, Киприанова, в работники Печатного двора определить.
— Его уж тогда государь в Санктпитер бурх заберет, — сказал Ушаков, доставая из камзольного кармашка часы-луковицу.
— Ни в коем случае! — ужаснулся Поликарпов. — Невозможно!
— А почему же?
— Он подозрителен, ваша милость.
— Чем же? — заинтересовался Ушаков.
— Он живет не как все люди! В церковь он, конечно, ходит. На Москве, например, есть явные еретики, кои в церковь божию совсем не ходят, икон святых не почитают. Таковы, ведомо, аптекарь Тверитинов, часовщик Яшка Кудрин. Если прикажете, я их подробный реестрик представлю. Злоумышленный Киприанов в церковь-то ходит, но он там не молится.
— Откуда же это вам известно?
— Он губами не шевелит!
— Это аргумент! — усмехнулся Ушаков.
— Да! — воскликнул ободренный Поликарпов. — Это первое. — Он загнул палец на правой руке и поднял второй палец. — Затем он по праздникам не пьет, не буянит. На посаде у нас все напиваются и баб своих колошматят, а он — ни-ни!
И он принялся загибать по очереди пальцы, перечисляя подозрительные свойства своего недруга. А Ушаков, как и всегда в случаях, если речь собеседника была неинтересна, предался своим размышлениям.
Тяжела ты, доля фискала! Назначая его, Ушакова, на должность сию, государь Петр Алексеевич сказать изволил: ты глаза мои, ты уши, без тебя я слеп и глух. Но требует правды и только правды, как бы горестна она ни была. Тех же слухов, кои ежедневно и ежечасно роятся возле трона под видом правды, он выносить не может. Говаривает: я с ушниками и бездельниками дел не хочу делать! Подметные письма про придворные разные интриги, в коих подписей не имеется, он велит, отнюдь не читая, жечь всенародно. Должен же монарх правду ведать о том, что творится в государстве!
И еще он говаривал, царь Петр Алексеевич: знаю, мол, земского фискала чин тяжел и всеми ненавидим. Но взгляните — нет ничего тяжелее доли царской! Вечно у мира на виду, не прощает мир царю ни промаха, ни слабости, ни просто доброты. Прощать-то не прощает, но и не очень-то подсобляет! Сказывал некто, хотя и еретик отъявленный, но муж честный, — царь Петр-де с немногими тянет в гору, а все остальные многие стараются под гору тянуть. Честные — как Ершов, например, вице-губернатор, — редки. Государь ему, Ершову, безгранично доверяет, сказывал про него — на Москве он-де, Ершов, один, никого не боясь, ни для какой неправды никакой корысти не сделает. Одна беда — Ершов не дворянин, из подлых он происхождением, а гусь свинье никогда не товарищ. Губернатор Салтыков, алчная бестия, лихоимец очевидный, и тот как-то ближе и понятнее…
Тут Ушаков заметил, что директор Поликарпов загибает уже мизинец второй руки, продолжая перечень недостатков библиотекариуса Киприанова, и встал, собираясь уходить. Поликарпов осекся на полуслове, засуетился, схватил щеточку, обмахнул ею обер-фискалову треуголку, подал почтительно.
— Душно! — сказал Ушаков. — И гнетет что-то и давит.