— Отпойте и упокойте!
Воздух резнули жуткий вопль и истошный детский плач.
Комиссар возвратился к пятистенке, где у овчарни ожидало восемнадцать приговорённых. Казак, на допросе не сказавший ничего, кроме «ну», и другой, белозубый, были посланы под охраной — приволочь Кокшарова. Они взяли его на руки и бережно принесли.
Житор зычно обратился к красногвардейцам:
— Исполним священный приговор над контр-р-революцией…
Через околицу гуськом потянулись фигуры, дальше начинался спуск в овражек. Кокшарова несли, он бормотал в бреду невнятицу и вдруг, на миг опомнившись, выговорил: — Хорунжий вам воздаст! — Обрубок руки перевязали плохо: на тающем снегу оставались буровато-пунцовые пятна.
Красногвардейцы шли оживлённой массой. Комиссару на пострадавшее ухо наложили повязку. Он ехал верхом, недоступно замкнувшийся в себе, — из-под сдвинутой набок папахи сверкал чистый туго охватывающий голову бинт.
От овражка донёсся нестройный залп: несильно, но отчётливо ответило эхо. Затем долетело стенание, нагнавшее на станицу нестерпимый ужас; стукнули негромкие выстрелы. Они раздавались ещё минут пять; жители поисчезали с улицы.
Улица, когда стали видны приближающиеся эмка и «чёрный ворон», вымерла. Гости подкатили к избе, которую занимал местный уполномоченный милиции с семьёй. Увидев перед своими воротами столь высокое начальство, он затрясся мелкой дрожью; страх, что это его приехали арестовать, лишил способности что-либо делать. Приотворив створку ворот, уполномоченный выглядывал из-за неё не то с гримасой ужаса, не то с какой-то странно-лукавой ухмылкой. Марат Житоров всё понял:
— Мы проездом. В колхоз «Изобильный».
Восковое лицо хозяина порозовело, он открыл ворота во всю ширь, метнулся в сени, появился со сверкающим ножом в руке и опрометью понёсся в хлев. На оклики не среагировал. Тогда, по знаку Житорова, один из милиционеров побежал к хлеву и вытолкал оттуда уполномоченного. Тот застенчиво развёл руками, сжимая в одной нож:
— Барашка принять…
Ему сказали: недосуг! с собой прихвачено. В избе на обеденный стол выложили сыр, ветчину, балык. Хозяин, искательно и как бы смущённо наклоняя торс, прижимая ладони одну к другой, предложил «слетать» за водкой. Житоров сурово отрезал:
— Мы на службе!
Вакер, любивший, особенно под вкусную закуску, пропустить стаканчик-другой, в душе посетовал на товарища. Тем не менее подстёгивающий подъём не спадал. Творческая натура Юрия живо переживала то, что, благодаря рассказам друга, он знал назубок: действия отряда в Ветлянской, выступление на станицу Изобильную… Марат Житоров, бывало, с настойчивостью повторял:
— Мягок был отец до слабости: только девятнадцать шлёпнул. Тогда как хозяйчиков, таких, что имели не менее трёх лошадей, считалось в станице более полста. Столько и нужно было расстрелять! Самую сволочь оставил. Пока возился с допросами, посыльный уже нашёл хорунжего… там и другие гады поспешили донести об отряде всё, что нужно. А мерзавец дремать не стал…
О хорунжем сохранились лишь сведения общего характера: дерзкий, решительный, жестокий… Марат Житоров спросил уполномоченного милиции, сколько лет тот живёт здесь?
— Шестой пошёл, товарищ начальник!
— Согласно установке, заводите с населением окольные разговоры о хорунжем?
Уполномоченный, стоя — руки по швам, — ответил утвердительно.
— И что же вы выявили?
— Человек громадного роста и силы! Сидя верхом, ударил пикой красного конника: пика попала в живот, пробила тело, пробила круп лошади и воткнулась в землю.
Житоров переглянулся с журналистом.
— Пахнет легендой.
У Житора-отца имелось более семисот бойцов, при четырёх трёхдюймовых пушках и дюжине станковых пулемётов. Отряд бодро выступил на станицу Изобильную и в одночасье был почти поголовно истреблён. Кто же он, сумевший собрать, сплотить и умно направить силу, что совершила это?
…Он водил по двору буланого большеголового жеребца, давая тому поостыть после прогулки. Жеребец был откормлен и выхолен так, что изжелта-серая, при чёрных гриве и «ремне» по хребту, шерсть отливала блестящим шёлком. Хорунжий повернул голову на конский топот. У открытых ворот верховой осадил лошадь, и она, всхрапнув, вошла шагом, роняя клочья пены и распалённо вздымая бока. Наездник соскочил с седла на утоптанный осклизлый снег — хорунжий узнал Кокшарова-подростка.
— У нас в станице — войско с города!
Офицер не первый день ожидал подобной вести, уговаривал казаков: откликнемся на призыв Дутова! Все, кто способен носить оружие, к нему! Будет у него армия — будет и надежда отстоять край.
Хорунжий поспешил со Славкой Кокшаровым к станичному атаману: тот приказал ударить в колокол. Старообрядческая церковь, каменная, с узкими окнами, казалась под голубым, будто свежевымытым небом, выше, чем была на самом деле. Гонимые ветром молочные облачка на миг прятали солнце: золото креста дробилось, а ребро колокольни, когда слетала тень, взблескивало, точно вытесанное из сахара. Народ теснился, заняв всю площадь перед церковью. На стариках, на казаках средних лет — не шубы сплошь, на кое-ком, по весеннему времени, — дублёные поддёвки, стянутые на спине сборкой. Те, кто помоложе, вчерашние фронтовики, — в долгополых шинелях с разрезом до пояса. Стоит беспокойный прерывисто-мятущийся гул.
Принесли табурет. На него встал хорунжий в чёрном полушубке, при шашке с серебряным эфесом в сверкающих эмалью ножнах.
— Наша законная власть — атаман Александр Ильич Дутов! Он объявил права казаков неприкосновенными. А кто против — то не власть, а беззаконие! то — самозванцы, захватчики…
Станичники постарше поддержали: сделать, мол, так, чтобы красные ужрались под завязку чужим хлебом и салом! и каждому уделить земли — по его росту. Над площадью понеслись крики:
— Даже этого не давать! В прорубь их!
К оратору упорно проталкивался казак лет тридцати, потребовал слова. Вспрыгнув на табурет, потряс кулаками:
— Две зимы я не знал домашнего печного тепла, а знал ужас и мерзость окоп! Моего друга Карпуху германский снаряд ахнул — аж кишки и всё, что внутри человека, повисло на остатке осины. Кто упас меня от такой же участи? Большевики! Они дали замиренье. И чтобы я пошёл на них?! Чтобы, коли их побьют, офицеры опять послали меня под германские пушки?!
Из толпы выметнулось:
— Чистая правда!
— И трижды истина-а!
Израненный на войне Спиря Халин крикнул хорунжему:
— Вы всё толкуете про закон и порядок. А на ком извеку закон и порядок стояли? На царе. Дак царь отрёкся!
Молодёжь отозвалась слитным восторженным рёвом. Старшие не знали, что сказать, сняв шапки, крестились двуперстием. Сход лихорадило.
Подобное смущение умов отнюдь не являлось редкостью. В первые после Октября месяцы люди ещё не осознали всей серьёзности желания коммунистов — сделать из народа серую скотинку. Заводчики и фабриканты пока числились хозяевами своей собственности, магазины и рестораны приносили не одни хлопоты, но и доходец их владельцам. Славой красных было беспроигрышное: «Штыки в землю и — по домам!»
* * *
Из Ветлянской прискакали двое ребят: красные ходят-де по домам, берут станичников под арест… что последовало затем, ребята не знали, умчавшись до расстрела арестованных.
На сообщение фронтовики Изобильной отвечали:
— Кто за собой знает грех — пусть скроется. А за кого-то чужую и свою кровь проливать — надоело!
Снова на табурет поднялся хорунжий, сорвал с себя папаху — густые, чёрные с сединой волосы распались на две половины.
— Завтра здесь встанут коммунисты — и с той минуты никто из вас не только своему двору, но и своей голове не будет хозяин…
После его речи опять ожесточился спор. Словно бурлил расплавленный металл. Затем он застыл. Станица приняла решение…
Хорунжий схватчиво расспрашивал ветлянских ребят об отряде. К сумеркам, оседлав буланого жеребца, выехал во главе разведки к Ветлянской.
За дорогой мог следить полевой караул красных, и хорунжий повёл разведку в обход, чтобы приблизиться к станице лесом. Прихватывал ночной мороз; парок от конских ноздрей, сносимый ветром назад, инеем оседал на гриве. Снег, прибитый дневной ростепелью, схватился леденистой плёнкой, она отсвечивала при луне, переливалась меловым текучим поблеском.
Впереди над лесом стояли ясные лучистые звёзды. В одном месте небо странно мерцало: то угасало, становясь тёмно-лиловым, то вновь озарялось слабым трепещущим светом, словно какая-то огромная птица, усаживаясь, махала крыльями.
Славка Кокшаров, встав на стременах, повернулся к хорунжему:
— Поеду вперёд… вдруг станицу жгут?
— Цыц! Не лезь в пекло вперёд старших!