— Цыц! Не лезь в пекло вперёд старших!
Лошадей оставили в лесу с коноводом. Небо как услышало: набежали тучи, сея изморось, ночь стала глуше. Хорунжий, Славка Кокшаров и ещё несколько казаков направились в гору к околице. Что-то округло-большое затемнело впереди. Офицер то двигался, то замирал, держа Славку за руку. И всё-таки силуэт стога обозначился неожиданно, а ведь как раз у стога и мог поджидать полевой секрет. Хорунжий мысленно считал: пять, шесть… девять… когда, наконец, выкрикнут: «Руки вверх!»?
В следующую минуту из прорехи меж туч выблеснул край луны, и офицер, шагнув вперёд, загородил собой подростка. Тот протестующе рванулся, но хорунжий обеими руками удержал его, легонько ступил вперёд раз-другой, затем с решительным видом шагнул вправо, обходя залитый светом стог.
В станицу входили с огородов. На краю её, на пригорке, возникали багровые отблески, пламенели какие-то точечки. Славка тонко вскрикнул и помчался туда, спутники бросились за ним. Обдало плотным духом гари. Там, где была усадьба Кокшаровых, тлели россыпи углей, большие груды их уже остыли. Ужасно, будто стоячий мертвец, торчала печная труба. Дом, хлев, амбар, гумно, баня — всё сожжено дотла.
Славка упал на усыпанный золой снег, вдруг вскинул голову — хорунжий наклонился и вовремя зажал ему рот, не дав вырваться отчаянному крику. Три казака держали бившегося паренька, пока он заморённо не успокоился:
— Хошь, чтобы красные тебе за твоё вытьё спасибо сказали? Они ска-а-жут…
Офицер вглядывался в избы станицы. Многие окна светились; там-сям отворялись двери — долетали голоса. Отрядники занялись выпивкой и не спешили укладываться.
— Пришли не воевать, а карать! Обстановку понимают правильно: знают, какие речи на наших сходах звучат, — отрывисто прошептал хорунжий.
Дозор был замечен только один: два всадника ехали по улице шагом. Хорунжий подал своим знак — залечь. Всадники, проехав мимо, спешились в поле: в темноте различились огоньки цигарок. Офицер приказал ползком убраться с пригорка. В лесу уловили дымок: наносило его со стороны, противоположной той, где находилась станица.
— На порубке кто-то есть!
Один из казаков спросил:
— А, случаем, красные?
Офицер бесстрастно ответил:
— Перережем!
Сев на лошадей, направились к месту, где лес был вырублен прошлым летом, но не вывезен по причине развившегося развала хозяйственной жизни. В последнее время избёнка лесорубов пустовала, но сейчас в ней топилась печка. Поглядев, не привязаны ли где кони? — разведчики, взяв на изготовку короткие казачьи винтовки, подбирались к избушке. Снег, рыхлый и игольчатый, гроздьями обрывался с сосновых лап. Хорунжий распахнул дверь — кто-то ойкнул внутри жалким голосом.
В печи, резко пощёлкивая, жгуче брызгая искрами, пылали сосновые чурки. К тёплой печной стенке притулилась скорчившаяся фигура. Хорунжий зажёг спичку — девушка в заячьей шубейке полуприкрыла лицо воротником.
— Танюша? — к ней бросился Славка.
Она схватила его руку, заплакала в голос.
Через несколько минут разведчики знали: Кокшаров-старший искалечен и, вместе с другими приговорёнными, убит. Его вдова и младшая дочь приютились у соседей. Забирая добро Кокшаровых, красные приказывали вдове и дочерям:
— Вынайте всё, что спрятано! Зазря сгорит.
Заставляли ссыпать муку в мешки, увязывать в узлы одежду — в чужие руки. Меньшая Кокшарова, Мариша девяти лет, не хотела отдавать свои новые валенки. Их отняли: протянула руки — хлестнула нагайка, на обеих рассекла кожу. Девочка, от боли немо открыв рот, завертелась на месте юлой. Мать закричала:
— Разбой! Спаси-и-те!
Свист плети — на лицо казачки лёг рубец, из него тут же выступила кровь, кровью залило глазную впадину.
— О-ой, гла-аз!! — Мать прижала руки к лицу, её наотмашь ударили прикладом в поясницу: женщина свалилась мешком на снег. Красногвардеец улыбнулся:
— Ну чо, ещё не отпустила тя жадность, кулачиха? — и затем замахнулся плёткой на Таню.
Другой занёс штык для удара:
— Приколоть сучку!
Вспоминая, Таня вздёргивала головой. Звучные горестные всхлипы. По пунцовому лицу — слёзы ручьями. Разведчики слушали её рассказ в тяжести внимания.
— Велели мне складать тёплую одёжу в ихний воз. Я наклонись, а один меня обнял, а другой сзади прихватывает. Я — кричать, а они хохочут, излапали меня всю. Идёт комиссар ихний, на самого-то на охальника как топнет ногой: «Снасильничаешь — так под расстрел!» — и кажет на револьвер у себя на боку. Ушёл, а мне велят вести нашего быка на двор к Ердугиным, к бедноте. А там военных полна изба, гуся жарят — салом несёт на весь двор. Меня обступили — не вырвешься. Ведут в избу: «Покушай с нами. Ты за папашу не виновна, ты — хорошая!» Втолкали за стол, силком суют мне в рот блины, а у меня ком в горле и ком.
Один грит: «Мы теперь будем справлять наш вечер, а ты сидишь с нами немытая. Баня-то давно топится. Поди вымойся!» Повели — как вырваться? В бане меня насильно раздевать — я биться… а они: ты чо испугалась? слышала, комиссар сказал: кто насильно нарушит — того под расстрел? А нам жить не надоело. Иди и мойся без страха!
Взошла в баню, а там такой жар-пар — кожа заживо слезет. Я скорей помылась, хочу выйти, а они не пускают. Стучу, кричу — нет! В глазах темно, уж я как взмолилась: «Умираю!» Выпустили в предбанник, и там один голый меня обнял. Я: «А комиссар говорил…» А они мне: комиссар говорил — нельзя насильничать, а ты ж сама… «Чего — я сама?!» Стала биться, а они: «Ну, и иди назад в баню!» Затолкали в парилку, заперли. Там я от паров стала без памяти. Как опомнилась, открыла глаза — лежу на лавке, и надо мной охальничают… — Татьяна спрятала лицо в воротник.
Хорунжий спросил:
— Сбежала как?
— Встало у меня сердце. Они меня отливали холодной водой, потом грят: «Сделаем отдых». Ушли в избу, а я оделась да в лес. Лучше, мол, помереть в лесу! После вспомнила про эту избу… добрые люди здесь спички припасли, дрова…
Славка страдальчески вздохнул:
— Эх, Танька, был бы отец жив, излупцевал бы тя вожжами!
Татьяна ещё сильнее съёжилась, зарыдала. Хорунжий рассерженно приструнил подростка:
— Ну что ты мелешь?!
Один из казаков, поймав звук снаружи, скользнул к двери. Донёсся голос:
— Я здесь сторож, товарищи!
— Зайди!
Сполохи пламени от печи озарили вошедшего. Разведчики узнали жителя Ветлянской Гаврилу Губанова по прозванью Губка. Он был крепкий середнячок, держал около ста овец. Щурясь, присмотрелся, обнажил голову, перекрестился:
— Прошу прощенья, земляки! Поостерёгся — сказал «товарищи». А я было к вам поехал, в Изобильную. Уж у нас творятся дела-аа…
Приблизился к Славке, обнял, прижал его голову к груди. Жалостливо, но торопливо и не глядя на неё, погладил по спине ёжащуюся Таню. Поздоровавшись за руку с казаками, присев на корточки у печного устья, стал рассказывать…
Добавим подробности из поздних рассказов и других очевидцев, чтобы картина представилась полнее.
К комиссару привели священника-старообрядца. Житор сидел в избе за столом:
— Вы клевещете на советскую власть, подогреваете настроения… сознаёте, что я должен вас расстрелять?
Священник отвечал:
— На всё воля Божья.
— Божья? А почему вы сами идёте против заповедей? Ведь сказано, что всякая власть — от Бога и кесарю отдай кесарево!
— Добытый крестьянином хлеб насущный принадлежит не кесарю, а взрастившему хлеб труженику. И второе: нигде не сказано — отдай разбойнику то, на что он позарился.
Священника свели к реке. Житор шёл поодаль, сцепив за спиной пятерни и поигрывая пальцами. Обогнул прорубь, носком сапога сшиб в неё льдинку.
— Освежите гражданина попа! Пусть согласится объявить, что все духовные лица и он сам — шарлатаны!
Загоготали, содрали со священника шубу, кто-то ребром ладони рубнул его по шее, заломили ему за спину руки — головой сунули в прорубь. Когда он, стоя на коленях на льду, отдышался, комиссар насмешливо воскликнул:
— Объявите, гражданин освежённый?
Священник набрал воздуха широкой грудью — плюнул. Его стукнули дулом карабина в затылок и принялись окунать головой в ледяную воду раз за разом. Житор считал:
— Три, четыре… довольно! Ну, так как, весёлый гражданин Плевакин?
Священник тяжело сел на лёд, опёрся руками; с волос, с бороды стекала вода. Беззвучно прошептал молитву, привстал — плюнул опять.
Комиссар молчал с выражением скрупулёзного внимания. Красногвардейцы вокруг, чутко навострившись, молчали тоже. Наконец Житор ласково, сладострастно подрагивающим голосом произнёс:
— Для тебя ничего не жалко… весенней свежести не жалко…
Опустили человека головой в прорубь семь раз. Лицо сделалось сизым, почернели губы. Глаза выпучились и, мутные, застыли. Будто одеревеневший, священник опрокинулся навзничь. Житор распорядился: