красные.
Прапорщик Покровский, в сотне аршин от полковника, лишь увидев ранение своего святого командира, впервые изменился в лице — он, прошедший с полковником полторы тысячи верст по всей России, никогда не мог поверить, что Дроздовский может быть ранен. Как взревел прапорщик! Как округлились его глаза! Не смотря совершенно по сторонам на летящие в него штыки, Покровский протяженно заревел: «Спаса-а-ай команди-и-ир-р-р-а-а-а!!» и полетел сам на спасение. Налетев, казалось, всей грудью на вражеский штык он и не думал умирать, он легко ткнул вороненой рукоятью большевика по лбу, болезненно, но скоро вынул застрявший пониже плеча штык и побежал дальше. Единый, взлетевший к небу крик разливался кругом; крик светлый, яростный и самозабвенный, возмущенный: всей дивизией погибай, а командира выручай. Все, истинно все, бежали к Дроздовскому вместе с прапорщиком — остатки офицерской роты, Самурский полк, артиллерийские офицеры, казаки Пластунской бригады, бившейся неподалеку.
Вынесенный из огня и смерти Дроздовский стал еще серее лицом, но лицо это до слез умилилось. Сапог его был распорот и сочился кровью; рана не страшная, пониже щиколотки, почти в ступню.
— Там остались! Вынесете, господа! Не несите же меня всей толпой, там остались другие! Скорее же, господа! Скорее! — твердил Дроздовский, пока сразу пять-семь офицеров, восторженные и счастливые от спасения своего отца-командира, забыли совсем обо всем на свете.
Бойцы вернулись и вынесли всех, не смотря на новые потери. Бой прекратился, большевики отступили.
В тот же день 31 октября стало особенно холодно. Дроздовского на единственной свободной подводе, загруженной ранеными почти в два слоя, увезли в тыл. Покровский остался ждать другую подводу. Но как было успеть! Серьезно раненный в грудь, с простреленным животом бился он в конвульсиях и не мог ничего сказать. Жар его был ужасный. Руки его и ноги дрожали, как у беснующегося, и никак не могли успокоиться от ужасной боли. Страшно было видеть его утробу: оттуда форменно вываливались органы. Так продолжалось около часа, многие офицеры стояли перед ним и пытались успокоить, придерживали, говорили что-то — Покровский не слышал, голова его раскалывалась от сильнейшего внутреннего огня.
Но вот, словно что-то изменилось в нем. Он успокоился, открыл глаза, и взгляд его стал ясным и белым. Совершенно здоровым голосом он спросил Геневского или Марченко и, увидев первого, сказал ему:
— Очень прошу вас, господин капитан, сделайте, чтобы я лечился в Новочеркасске; я хочу видеть командира.
И тут же впал в забытье и остыл.
***
Угрюмые, уставшие, невеселые ходили добровольцы по Кубани. Второй Кубанский поход кончился и полной победой и ужасающей смертью многих первопоходников и дроздовцев. Унтер-офицеры и старые солдаты шли молча, глядели в мостовую Екатеринодара перед собой и закрывали лицо нахлобученной на самый лоб шапкой или фуражкой. Курили нервно, быстро, глубоко затягивались, обжигая легкие. Радостный народ, бросающийся цветами, взрывающийся криками восторга от своего освобождения, начинающий вдруг читать молитвы или петь неизвестно откуда выученные полковые песни добровольческих частей, не трогал уставших солдатских душ. Еще даже год назад никто бы не понял: как можно воевать друг с другом, русские с русскими. Одна русская армия — но здесь добровольческая, а там красная. Красная еще крепка — отчего-то многим кажется, что она продолжает дело старого правительства, что она законная, что она имеет право брать со старых франтов разложившиеся императорские полки и вливать их в свое зловонное, мерзкое воинство. И люди, смотрящие на это воинство, знающие, что то же воинство сидит в Москве и Петрограде, привыкшие подчиняться власти хоть как-то, вдруг видят — это же воинство грабит их, это же воинство клеймит их буржуями и отбирает трудом и законом заработанное имущество, это же воинство закрывает церкви и глумится над святынями, это же воинство берет в плен мирных людей и расправляется над каждым, кто улыбнется в сторону Деникина: тысячи, тысячи трупов. Солдаты и добровольцы видели то же самое, что и народ. Но они устали. Они, вынесшие столько, уже не могли искренне радоваться. Они хотели покоя, но покой на короткое время наступил лишь в новом феврале — феврале 1919 года. Два года краху России, два года надежде на возрождение и спасение. Северный Кавказ и все казачьи земли были освобождены. На горизонте засветились Харьков и Воронеж.
Август 1918-го. Стояли в тридцати верстах от Екатеринодара. Резервы Корниловского ударного полка квартировали в станице Старомышастовская. Здесь же находились и некоторые раненые.
Численное превосходство у красных страшное, десятикратное; в строю остаются легко раненные, поскольку их некем заменить, нечем и негде лечить. Прапорщик Пишванин, вступив в конный корниловский дивизион, знатно изрубил большевиков в многочисленных боях Второго Кубанского похода, но и сам был изрядно ранен — шесть раз. Легкие зарубки прошлись трижды по правой ноге, дважды по правому плечу и раз по левому. Медикаментов не было. Йод и спирт разводили водой, чтобы хватило на всех, и этой жиденькой смесью слегка промакивали тонкую полоску серенького бинта. И так, по-смешному перевязанный, лежал Пишванин в казачьей хате на застланной летней шинелью скамье и не мог уснуть. В этой же комнате лежало еще пятеро раненых корниловцев; уложив на пол свои потрепанные и залатанные черные френчи, трое кавалеристов ворочались в беспокойном сне; двое — сильнее раненные, в живот и в лицо, — лежали на двух мягких кроватях и глухо, едва слышно, стонали. Невозможно было узнать, спят они или упорно мучаются в огненной борьбе за жизнь. Самая борьба казалась погибелью — иногда не находилось иголок зашить рану.
Пишванин не сильно мучился ранами, однако, сильно устал, был вполовину голоден и заранее раздражен тем, что опять не выспится, но уснуть никак не мог. Раны пульсировали, на ноге, чуял прапорщик, развязался бинт, на голове колющей болью, как угол штыка, саднила шишка. Взбив под головой свой старый дорожный мешок, подложив под голову и руку, Пишванин смотрел в дощатый потолок. За открытыми окнами — ночная духота мучала раненых — еле слышались далекие, верст за десять, выстрелы. Первобытная, неизменная в веках, степь гудела и звенела своей многоверстовой пустотой; это пустота пугала блуждающие души и разносила повсюду малейшие звуки. Выстрелы были со стороны Екатеринодара. Вероятно, большевики нарвались на добровольческое охранение.
Разные образы, без смысла, без связи, без логики блуждали в Пишваниновой голове. То он видел резкую атаку корниловского дивизиона со стороны, то видел, как шашка хлещет его по плечу, то сам срубал голову какому-то красному казаку, то видел вдалеке, на правом фланге, молча идущую цепь дроздовцев,