от которой в беспорядке отступали цепи красных. Там — снаряд, огненная вспышка, фонтан земли; тут — скосило строй пулеметом, лавина крови во все стороны, предсмертные возгласы изумления. И тут и там все лежат, кони на трех ногах пытаются ползти, кишки разбросаны по пыльной выгоревшей на солнце траве. Но ты скачешь дальше, словно не видя этого, за последние месяцы боев и смертей стало столь много, что ничего нельзя уже примечать. Но помнить — должно. Каждый убитый, съеденный красной революцией за правду и веру, должен остаться в сердцах и русской истории.
Вот, безымянный и почти еще безусый офицер, только что произведенный в штабс-капитаны, ведет цепь на врага, насвистывает Егерский марш или напевает:
За Россию и свободу
Если в бой зовут,
То корниловцы и в воду
И в огонь пойдут.
Этот штабс-капитан снесен прямыми попаданиями в лоб и в грудь, он упал, револьвер его без шнурка далеко упорхнул, в воронку от снаряда, разорвавшегося здесь десять минут назад, сквозь черное отверстие в черепе видны мозги, глаза навыкате, свежую гимнастерку начерно заливает кровь. Штабс-капитан — мертв. Но он был! Он шел и пел и вел солдат, он хотел умереть за Россию и свободу, он клялся — и он умер, сдержав слово. Солдаты от такого непременно взревут, молча, стиснув зубы, нальются кипучей обидою и злобою, и сомнут врага, перестреляв всех комиссаров и коммунистов.
Русский солдат чует несправедливость.
Дверь в комнату с ранеными отворилась. Медленно, скрипуче. Пишванин лежал прямо за дверью, справа, в уголке. В комнату вошел старый старик в волосяной «шапке» на все лицо, внутри этой шапки поблескивали два зрачка. В руках у старика большая сальная свеча. Он стал осматривать офицеров и заметил глядящие на него в ответ глаза Пишванина. Наклонившись к нему пониже, старик чопорно, с приподнятым носом и манерно приоткрытым ртом, разглядел погоны и негромко сказал:
— Не спится-с, ваше благородие?
— Не спится, не спится, — проговорил Пишванин как можно тише, прочистив горло. — А с тобой и подавно не усну. Поди себе, старичок, тоже спи.
— Не извольте-с беспокоиться, ваше благородие. А коль не спится, не желаете ли самогончику-с?
— Не пью я, старик, не привязывайся.
— Стало быть, не изволите пить.
— Не изволю. Вовсе не пью. Что тебе до меня?
— Прошу простить-с, ваше благородие, старческое любопытство взыграло. Не изволите ли…
— Да что ты со своим изволишь — не изволишь? Угомонись. Я тебе кто? Граф какой-то? Я прапорщик.
— Издавна в славном Российском государстве принято воздавать честь военному сословию, ваше благородие. Не вижу разницы, ваше благородие вы или ваше высокопревосходительство. Все одно: кровью русскую честь бережете.
— Ты где так витиевато выучился говорить, старик? — Пишванин был даже несколько изумлен.
— Всю жизнь при офицерах состоял-с. Наслушался, ваше благородие.
Пишванин внимательнее вгляделся в лицо старика, а тот, будто бы специально, поднес свечку к своему лицу. Лицо действительно все обросло густой бородой и длинными волнистыми волосами, ставшими серее дождевых туч. Глаза смотрели стойко, внимательно, с уважением и интересом; иначе говоря, взгляд старика полностью совпадал с его поведением и намерениями. Был он ужасно стар, никак не меньше восьмидесяти лет, двигался медленно, можно сказать степенно, но скорее уж неуклюже и непривычно. Водил руками едва-едва, словно то был случайный жест, а не намерение закрыть дверь или поднести свечу к лицу. Тем не менее, спина его была прямой, как кирасирский палаш, а вид его был крепок.
— Чего, старик, хочешь? И откуда ты здесь? — Пишванин, ведомый неизвестным чувством, тоже почти что любопытством, встал с кровати и решил выйти на крыльцо хаты.
— Я, ваше благородие, из Екатеринодара. Но под большевиками ни дня не прожил-с — уехал по станицам. Ныне вот прибился к славной Русской армии и помогаю ей подводами. Повозки у меня еще со старых времен сохранились.
— Подводами? — Пишванин стоял перед стариком, так как тот перегородил дверь.
— Точно так-с, ваше благородие, подводами-с. Изволите на улицу?
— Изволю.
Вышли. Ночь была яркая, синяя. На казачьем дворе ходили заспанные кони, щипали сено. У ворот сидел на железном стуле солдат, обнимая винтовку. Он сидел ровно, прямо и носом не клевал, хотя нельзя было сказать в темноте, спит ли он. Где-то в поле, за воротами, ходили громкие голоса и приказания, ржали кони. Вероятно, там готовился ночной разъезд. Поближе к крыльцу в самом деле стояли три широкие повозки, на одной из них вечером привезли тех двух тяжело раненных.
— Чего ты хотел? — Пишванин шумно выдохнул в синий воздух.
— Я, собственно-с, только одного бы желал понять, ваше благородие. Понятно-с, что вы изволите против большевиков воевать. То дело благородное и понятное, однако, непонятно вот-с что, за какую вы власть сражаетесь и за что стоите-с? Я человек старый, ефрейтором вышел в отставку еще при Александре Александровиче. Новых веяний не понимаю. Прошу высказаться попонятнее.
— За свободу России от большевиков, — Пишванин выдал фразу не думая, просто повторил расхожее выражение, а потому даже испытал стыд.
— Это понятно-с. Но за какую власть? Я вижу, что вы, ваше благородие, офицер честный, мой глаз не обманешь. Поэтому я могу думать, что вы сражаетесь за попранную честь Государя прежде всех мыслей о разных свободах и новомодных веяньях?
Пишванин тоскливо посмотрел в волосяную голову старика. Ему был очень неприятен этот вопрос, так как ответа на него он не знал. Точнее, знал, но и сам ответ был неприятен: нет, не за честь плененного Государя воюют добровольцы. Они ведь действительно сражаются только против большевиков, только за неведомую свободу, которая, казалось, была вот-вот, совсем близко, еще до Февраля…
— Ваше благородие-с, право, не могу понять вашего молчания… Мне лишь хочется на деле убедиться, что…
— Да не знаю я! — вдруг вскричал Пишванин. Кони, ходившие по двору, шарахнулись в сторону, а солдат у ворот мигом встал — он и не думал спать. — Не знаю! Что я тебе, главнокомандующий? За Россию и свободу — сказано тебе. Вот и знай! Вот и убеждайся на деле! А я не знаю! Я завтра за все что хочешь голову сложу, лишь бы в России был мир, порядок и величие, лишь бы трамвайные пути были целы, а провода не порваны, лишь бы храмы и гимназии работали, лишь бы пошлая пьянь и рвань, эти проклятые шельмы, сидели по своим грязным чердакам и не мучали доброго человека, лишь бы в городских думах заседали умные головы, а по южным русским губерниям не ходили проклятые немцы. Да, я хочу, чтобы было, как