до Февраля! Хотел победы в этой несносной, четырежды распроклятой Великой, мать-перемать, Второй Отечественной войне, которую Россия проиграла из-за предательства генералов и депутатов… Да, я хочу отстоять поруганную честь Государя. Но я не могу, не могу об это говорить, старик. Нет моих сил на это. Я не могу и не хочу говорить, я солдат и мелкий офицер, мне не должно рассуждать, мне должно бить врага… — Пишванин, наверное, выговорил бы еще много разного, но на этом пыл его иссяк, и блеск в глазах стал гаснуть. Постояв еще мгновение на крыльце, он быстро шагнул обратно в хату и закрыл дверь, надеясь, что старик больше не придет.
Старик же был полностью удовлетворен.
— Знать, хороший офицер, — думал он вслух, — если так мучительно все переживает. Но зазря я его растормошил, сейчас неприятно ему станет… Эх, прости, Господь, — старик медленно, с достоинством, перекрестился, глядя в синюю высь. Сошел с крыльца и мимо своих повозок медленно двинулся на улицу. У ворот он сказал несколько добрых слов тому солдату, а потом пропал в синей ночи.
Глава седьмая. Бег по России
Только агнца убоится — волк,
Только ангелу сдается крепость.
Торжество — в подвалах и в вертепах!
И взойдет в Столицу — Белый полк!
Марина Цветаева
Наивно-безмятежный Михаил лежал на старенькой кушетке в новой комнате. Комната была светла и свежа; окно открыто, и с улицы к подоконнику склонялась сирень — аромат стоял стойкий. Младший Геневский был почти что счастлив, он бы наверняка согласился с Игорем Северяниным — «сирени запах жуток. Он грудь пьянит несбыточной весной», — но его не читал. Геневский стихов не читал никаких, но чувствовал тот же дух в — «Поет Июнь, и песни этой зной палит мне грудь, и грезы, и рассудок». Михаил забросил руки за голову и улыбался в белый потолок. Несколько месяцев он жил в этой комнате; на дворе стоял конец июня 1919 года, а в самом начале марта Геневский был ранен в ногу и отправлен в тыл на лечение. Он попросился в Таганрог, был туда и отправлен, но: в больницах не хватало мест, поэтому доктора, увидев, что рана не опасна, попросили его найти место вне больницы, где бы он мог спокойно отлежаться. Доктора, конечно, узнали, что больной родом из Таганрога и надеялись, что тот просто уйдет домой.
Но домой Геневский пойти не мог. Поместье с апреля 1918 года стояло пустым и окончательно заброшенным. Матвей, наверное, ни разу там не бывал после переезда. А жить у самого Матвея с Варварой не представлялось возможным — старший брат арендовал две небольшие комнаты на четвертом этаже, для себя и для сестры; Михаил не хотел нарушать их спокойствия своим лишним телом. Тут на помощь пришла Ставка — Деникин, или кто-то из его Особого совещания (тут Геневскому было все равно) распорядился найти для офицера комнату. Комнату «изъяли» у богатой семьи ростовского адвоката; в кавычках, потому как семья освободила комнату добровольно и была очень рада поселить у себя офицера. К слову, Михаил к июню 1919 подрос уже до капитана, но за братом не поспевал — тот был уже полковником.
Младший Геневский был бодрым, отдохнувшим и стойко принимал все атаки нового знойного лета. Как пылало это лето! Как дышала свободной искристой и светлой грудью жизнь! Немцев в Таганроге уже не было. Таганрог сделался столицей всего Юга России — здесь жил Деникин и находился его Штаб.
В комнате оставалась старая плетеная кушетка со множеством дыр и сильно качающимися ножками; хозяева хотели ее выбросить, но младшему Геневскому она так понравилась — только на ней и лежал все время своего больничного отдыха. Он стелил на кушетку белую простынь, о чистоте и белизне которой заботился до крайности, клал сверху себя и ничем обычно не укрывался. Лишь в редкие дождливые вечера он накрывался шинелью по старой привычке. Окно было открыто всегда, и Михаилу казалось проще закрыться шинелью, чем лишить себя дыхания улицы. Шум приличного людского потока сделался ему необходимым; правильного, спокойного и честного человека нужно было видеть постоянно, чтобы знать — такой человек еще не перевелся. Да и ветки сирени опускались уж слишком близко к окну — не закроешь, не помяв.
Семья адвоката, у которой жил Михаил, встретила его радушно до глупости, кормила на убой и каждый вечер упрашивала рассказать что-нибудь о фронте и боях. Адвоката самого дома не было. Он жил в Ростове и работал в структурах Донского Войска. Семьи же его оставалось пять человек: жена и четверо детей: старшая дочь, лет девятнадцати, молчаливый парень лет четырнадцати и два мальчика-близнеца семи лет.
Михаил, как уже было сказано, не любил особо разговаривать, но тут, когда на него с жадным ожиданием и восторгом смотрело пять пар глаз, он не мог отказать. Несколько месяцев он упражнялся в красноречии, повествуя то о Галицийских битвах и осаде Перемышля, то о Втором Кубанском походе и усталых пыльных офицерах, взявших Екатеринодар. Он рассказал как о своих фронтовых друзьях на Германской войне, так и об уже известных нам Туркуле, ставшем полковником, Покровском, ставшем подпоручиком, о Маркове и Быке и обо всех других, кто уже отдал Богу душу и кто еще не успел. Через месяц он пересказал ну уж вообще все, что мог выдать его слабый на повествование язык, да еще по два раза, и ему приходилось вспоминать слабо знакомых людей или тех, кого он видел раз или два. И даже такие рассказы о случайных встречных, рассказы в три предложения, вызывали восторг на лицах слушающих. Семилетние мальчики-близнецы, нередко вскакивали, брались за игрушечные деревянные сабельки и принимались с по-детски нахмуренными лицами наступать на большевиков и немцев. Скромно, не умеючи повествовавший Геневский единственно в это время громко смеялся, отчего все решили, что он любит детей. Детей Геневский, кажется, не сильно любил, но после открытия этого «факта», к нему стала приходить старшая дочь адвоката. Она приносила ему утром завтрак, фрукты днем и приглашала на общую прогулку по вечерам. Почти всегда, принеся тарелку с виноградом, она задерживалась и о чем-то рассказывала сама. Первое время она пыталась расспрашивать Геневского о его подвигах наедине и даже переходить на более личные темы, но Михаил в такой обстановке был более чем апатичен, лежал на той кушетке и отвечал вяло. Девушка эта казалась ему милой, белый сарафан делал ее грациозной, а