— Ты для меня, — сказал он, — как эта плеть святого Герцога, как средство искупления.
Анджелика не поняла и, улыбнувшись, повернула к Танкреди свою прекрасную пустую головку; тогда он бросился рядом с ней на колени и стал целовать ее с таким ожесточением, что поцарапал ей небо и поранил губу, и она застонала от боли.
Так проходили их дни — в блужданиях по замку и в грезах наяву: они спускались в бездны ада, откуда любовь выводила их наверх, и поднимались в райские кущи, откуда та же любовь низвергала их вниз. Оба с нарастающим беспокойством чувствовали, что метать банк становится все рискованней, и лучше, пока не поздно, остановить опасную игру; тогда они прекращали свои искания и, точно в тумане, брели в самые дальние комнаты, где, сколько ни кричи, никто тебя никогда не услышит. Но они и не думали кричать: сжимая друг друга в целомудренных объятьях, они лишь вздыхали и тихо всхлипывали от переполнявшей их жалости к самим себе. Серьезным испытанием для них были дальние гостевые комнаты, где давно никто не останавливался, но стояли хорошие кровати со свернутыми матрацами: достаточно было одного движения руки, чтобы их расстелить. Однажды Танкреди не по зову разума, разум его безмолвствовал, а по зову кипевшей в нем крови решил положить этому конец. Анджелика, особенно соблазнительная в то утро, сказала, недвусмысленно намекая на охватившее их при первой встрече желание:
— Я твоя послушница.
И вот уже не женщина — самка откровенно предлагает себя, вот уже самец берет верх над мужчиной… Но в этот момент звуки церковного колокола обрушились на уже готовые слиться тела, подчиняя удары их сердец своему ритму; губы разомкнулись, расплылись в улыбке — они взяли себя в руки. На следующее утро Танкреди должен был уезжать.
Это были лучшие дни в жизни Танкреди и Анджелики, которым впереди суждены были и взлеты, и падения, и неизбежные страдания. Но они еще не знали этого и мечтали о будущем, представляя его себе вполне ясным и не подозревая, что их мечты развеются как дым. Состарившись и став бесполезно мудрыми, они со щемящим сердцем вспоминали эти дни — дни не оставлявшего их и постоянно сдерживаемого желания, побеждаемого каждый раз соблазна, когда дворцовые кровати манили их к себе и когда влечение друг к другу, именно оттого, что они подавляли его, достигало своего высшего накала в отказе, то есть в настоящей любви. Эти дни были коротким, но прекрасным прологом к их браку, оказавшемуся малоудачным во всех отношениях, в том числе и в сексуальном, но прологом, воплотившимся в завершенное целое; так некоторые увертюры переживают сами оперы, сохраняя намеченные с застенчивой игривостью темы арий, забытых впоследствии из-за своей невыразительности.
Когда Анджелика и Танкреди возвращались в мир живых из мира угасших пороков, забытых добродетелей и, главное, неутоленного желания, их встречали добродушной иронией.
— Сумасшедшие! Где это вы умудрились собрать столько пыли? На кого ты похож, Танкреди? — смеялся дон Фабрицио, и племянник шел приводить себя в порядок
Пока его друг умывался, брезгливо фыркая при виде черной как уголь воды, стекавшей с лица и шеи, Кавриаги сидел верхом на стуле и сосредоточенно курил виргинскую сигару.
— Не спорю, Фальконери, синьорина Анджелика красивая девушка, краше я не встречал, но это не снимает с тебя вины. Ты должен себя хоть немного обуздать. Сегодня вы провели наедине три часа. Раз уж вы так влюблены друг в друга, то, ради бога, венчайтесь скорее и не смешите людей. Ты бы сегодня посмотрел на физиономию ее папаши, когда он вышел из мэрии и узнал, что вы все еще не вернулись из своего плаванья по морю комнат! Тормоза нужны, дружище, тормоза, а с ними у вас, сицилийцев, плохо!
Он витийствовал, радуясь возможности навязать старшему товарищу по оружию, кузену «глухой» Кончетты свой взгляд на вещи. Танкреди замер с полотенцем в руках: слова Кавриаги не на шутку разозлили его. Да он мог бы поезд на ходу остановить, а ему говорят, что у него плохо с тормозами! Впрочем, бесцеремонный берсальер отчасти был прав: нельзя забывать о том, что подумают другие. Конечно, таким блюстителем нравственности Кавриаги сделала зависть, поскольку теперь уже было ясно, что из его Ухаживания за Кончеттой ничего не выходит. Но ведь и Анджелика виновата! Когда сегодня он прокусил ей губу, как сладка была ее кровь! И как податливо ее тело в его объятьях! Но Кавриаги прав: это не дело.
— Завтра же в церковь идем, а в качестве эскорта захватим падре Пирроне и монсеньора Троттолино.
Анджелика тем временем переодевалась в комнате девушек
— Mais Angelica, est-ce Dieu possible de se mettre en un tel etat?[62] — возмущалась мадемуазель Домбрей, пока девушка умывалась, стоя в одном лифе и нижней юбке.
Прохладная вода остудила возбуждение, и Анджелика должна была признать в душе, что гувернантка права: ради чего так утомляться, собирать пыль, давать повод к насмешкам? Чтобы он заглядывал ей в глаза, чтобы тонкие пальцы касались ее, чтобы… Губа еще болела. «Все, хватит. Завтра останемся в гостиной вместе со всеми». Но завтра тем же глазам, тем же пальцам предстояло снова вершить свое колдовство, и ее с Танкреди ждало продолжение безумной игры.
Парадоксальным результатом сходных, но принятых каждым из них в отдельности решений стало то, что за ужином влюбленная пара вела себя как ни в чем не бывало: не подозревая об иллюзорности собственных благих намерений, Танкреди и Анджелика весело подтрунивали над проявлениями чужих нежных чувств, далеко не таких сильных, как их собственные.
К Кончетте Танкреди охладел. В Неаполе его еще немного мучили угрызения совести, и, потащив с собой Кавриаги, он надеялся, что тот займет его место в сердце кузины, — только из жалости к ней он и привез его сюда. Ему хватило доброты и лукавства, чтобы всем своим видом показать ей, будто, оставив ее, он страдает не меньше, чем она. Одновременно он подсовывал ей Кавриаги, правда, безрезультатно. Кончетта с прилежностью монастырской воспитанницы плела кружева пустопорожних разговоров и смотрела на сентиментального графа ледяными глазами, в глубине которых можно было прочитать что-то похожее на презрение. Ну, не глупо ли? Да что ей, в конце концов, надо? Чего она хочет? Кавриаги красивый малый, у него золотой характер, хорошее происхождение и доходные сыроварни в Брианце. Словом, то, что называется «превосходная партия». Так нет же! Кончетте нужен он, Танкреди, ни о ком другом она и думать не хочет. Одно время он сам не помышлял ни о ком, кроме Кончетты. Она не так красива и далеко не так богата, как Анджелика, но есть в ней что-то, чего никогда не будет в дочери доннафугатского мэра. Однако жизнь, черт возьми, серьезная штука! Кончетте следовало бы это понять. Почему она не сдерживает себя с ним? Взять хотя бы ее выходку в монастыре Святого Духа! А другие случаи? Гепард, настоящий гепард. Но ведь должны быть границы и для этого гордого зверя! «Тормоза нужны, Дорогая кузина, тормоза! А с ними у вас, сицилийцев, плохо!»
Зато Анджелика Кончетту понимала: Кавриаги не хватало огонька, выйти за него замуж после того, как ты любила Танкреди, все равно что пить воду после марсалы, которая сейчас стоит перед ней на столе. Да, Кончетту, зная историю ее отношений с Танкреди, она могла понять, но не двух других дур, Каролину и Катерину, которые смотрели на Кавриаги с обожанием, кокетничали и едва не падали в обморок, стоило ему приблизиться к ним. Так почему бы одной из них не попытаться завладеть вниманием Кавриаги, отбив его у Кончетты, — благо отец у них без предрассудков? «В этом возрасте мужчины как собачки: свистни — и прибегут. А самолюбивые дуры так дурами из-за собственной порядочности и останутся, тут и гадать нечего».
Гостиная, куда мужчины уходили курить после ужина, располагала Танкреди и Кавриаги, единственных в доме курильщиков и, значит, единственных изгнанников, к задушевному разговору. Кончилось тем, что Кавриаги признался другу в крушении своих любовных надежд:
— Она слишком красива, слишком чиста для меня, с моей стороны было дерзостью верить, что она меня полюбит. Надежды не оправдались, и я уеду отсюда с раной в сердце. Мне не хватило смелости признаться ей в своих чувствах. Я для нее червяк, всего лишь червяк, так что придется поискать какую-нибудь червякессу, которой я подойду. — В свои девятнадцать лет он еще мог смеяться над собственным фиаско.
Танкреди пытался утешить его с высоты своего прочного счастья:
— Я знаю Кончетту с колыбели, она самое милое создание на свете, зеркало всех добродетелей, но это не мешает ей быть замкнутой, излишне сдержанной. Она сицилианка до мозга костей, ничего, кроме Сицилии, никогда не видела, и еще вопрос, как бы она чувствовала себя в Милане, городе, где макарон не поесть, если не выписать их за неделю вперед.
Намек Танкреди на отличие северной кухни от южной — одно из первых болезненных последствий национального единства — развеселил Кавриаги: он был не из тех, кто долго предается болезненному унынию.