На лице шевалье застыла гримаса отвращения; он уже слышал эту историю, но одно дело слышать рассказ о страшном подарке, а другое — видеть залитую ярким солнцем лестницу, где этот подарок оставили.
— До чего беспомощная полиция была у этих Бурбонов! Скоро на этот остров прибудут наши карабинеры и наведут здесь порядок.
— Разумеется, шевалье, разумеется.
Дальше их путь лежал через площадь, мимо Городского собрания, перед которым в тени платанов неизменно сидели на железных стульях мужчины в черных костюмах.
Поклоны, улыбки.
— Посмотрите на них, шевалье, запомните эту сцену. Раза два в году один из этих господ находит смерть, сидя здесь: выстрел в сумерках, после заката, — и нет человека. А кто убийца — поди узнай!
Шевалье оперся на руку Кавриаги: все-таки это была рука не сицилийца.
Вскоре на вершине крутой улицы за разноцветными гирляндами сохнущего белья взору открылась церквушка в стиле примитивного барокко.
— Это Санта Нимфа. Пять лет назад в ней убили священника. Прямо во время службы.
— Какой ужас! Стрельба в церкви!
— А кто говорит про стрельбу? Мы слишком добрые католики, чтоб позволить себе такое бесчинство. Просто в вино для причастия подмешали яд, это и пристойнее, и, я бы сказал, больше отвечает совершению таинства во время литургии. Чьих рук это дело, до сих пор неизвестно: священника все любили, у него не было врагов.
Подобно человеку, который, проснувшись среди ночи и увидев сидящее в ногах постели привидение, пытается, чтобы не умереть от страха, убедить себя, будто это шутка веселых приятелей, шевалье ухватился за спасительную мысль, что над ним хотят посмеяться.
— Забавная история, князь, по-настоящему забавная! С такой фантазией вам бы романы писать, — заметил он, но голос у него дрожал, так что Танкреди стало жаль его, и хотя по дороге к дому они прошли мимо еще нескольких не менее памятных мест, он решил воздержаться от роли историка и заговорил о Беллини и Верди, одно упоминание которых действует как чудодейственный бальзам на итальянские раны.
В четыре часа пополудни князь послал сказать шевалье, что ждет его в кабинете. Кабинет представлял собой небольшую комнату. На стенах, под стеклом, красовались охотничьи трофеи — чучела считавшихся редкими серых, с красными лапками, куропаток; одну из стен облагораживал книжный шкаф — высокий, узкий, набитый годовыми собраниями математических журналов.
Над большим креслом для посетителей — созвездие миниатюрных портретов: отец дона Фабрицио князь Паоло, смуглолицый, с чувственными, как у сарацина, губами, в черном придворном мундире с лентой Святого Януария через плечо; княгиня Каролина, уже овдовевшая, светлые волосы собраны в высокую прическу, строгие голубые глаза; сестра князя, княгиня Джулия Фальконери, на скамейке в саду, бордовое пятно справа — раскрытый зонтик, лежащий на земле, желтое пятно слева — трехлетний Танкреди, протягивающий матери букетик полевых цветов (эту миниатюру дон Фабрицио незаметно сунул в карман, пока судебные исполнители описывали имущество на вилле Фальконери). Чуть ниже — Паоло, первенец, на нем обтягивающие штаны для верховой езды, еще секунда — и он вскочит на горячую лошадь с выгнутой шеей и сверкающими глазами; затем несколько безымянных родственниц и родственников: одни выставляют напоказ массивные драгоценности, другие скорбным жестом приглашают обратить внимание на мраморный бюст какого-то предка. Это созвездие венчала, словно Полярная звезда, миниатюра побольше, запечатлевшая самого дона Фабрицио: ему чуть за двадцать, рядом жена, совсем еще девочка, ее темноволосая головка любовно лежит у него на плече; он розовощекий, в серебристо-голубом мундире королевского гвардейца, лицо, озаренное довольной улыбкой, обрамляют по-юношески редкие белокурые бакенбарды.
Не успев сесть, шевалье принялся излагать суть возложенной на него миссии:
— После успешного присоединения, то есть, я хотел сказать, после благополучного объединения Сицилии с Сардинским королевством, туринское правительство намерено назначить некоторых уважаемых сицилийцев сенаторами королевства. В этой связи властям провинции поручено подготовить список таких людей и представить его на рассмотрение правительства с дальнейшим представлением на утверждение королю. Естественно, что в Джирдженти сразу подумали о вас, князь, учитывая вашу принадлежность к славному старинному роду, ваш большой личный авторитет, научные заслуги, а также независимую либеральную позицию, занятую вами во время недавних событий.
Эта короткая речь была приготовлена заранее: шевалье набросал ее карандашом в записной книжечке, которая сейчас покоилась в заднем кармане его брюк.
Лицо дона Фабрицио не шевелилось ни одним мускулом. Взгляд прятался за полуопущенными тяжелыми веками. Поросшая золотистыми волосками лапища целиком покрывала стоящий на столе алебастровый купол святого Петра.
Уже знакомый с умением словоохотливых сицилийцев придать своему лицу неприступно-мрачное выражение, когда им что-то предлагают, шевалье не дал себя обескуражить.
— Прежде чем отправить список в Турин, мои начальники решили сообщить вам об этом и узнать, как вы отнесетесь к подобному предложению. Просить вас о согласии, на которое в Джирдженти очень рассчитывают, поручили мне, и благодаря этому поручению, этой миссии, которая привела меня сюда, я теперь имею честь и удовольствие познакомиться с вами и с вашей семьей, с этим великолепным дворцом и живописной Доннафугатой.
Лесть соскальзывала с князя, как вода с листьев кувшинки, — таково одно из преимуществ людей не просто гордых, но от рождения гордых. «Судя по всему, этот тип воображает, что приехал оказать мне великую честь, — думал он. — Мне, пэру королевства Сицилии, между прочим, а это почти то же самое, что сенатор. Конечно, дары следует оценивать, исходя из того, кто их преподносит: когда крестьянин дает мне кусок овечьего сыра, он делает мне более дорогой подарок, чем Джулио Ласкари, приглашая меня на обед. Беда в том, что от овечьего сыра меня воротит, и моя благодарность остается незамеченной из-за написанного на лице отвращения».
Надо сказать, что представления князя о сенате были весьма туманными. Как он ни напрягал память, она упорно рисовала ему римский сенат, сенатора Папирия, обломавшего жезл о голову дерзкого галла, лошадь, которую Калигула сделал сенатором (из всех, кого знал дон Фабрицио, эта честь не показалась бы чрезмерной разве что его сыну Паоло); вызывая раздражение, в голове к тому же вертелась фраза, не раз слышанная от падре Пирроне: «Senatores boni viri, senatus autem mala bestia»[65]. Правда, есть парижский сенат, сенат Французской империи, но там сидят одни искатели крупной наживы. Есть сенат и в Палермо, но во что он теперь превратился? В собрание муниципальных администраторов — один лучше другого!
Князю Салине не все равно, какое занятие ему предлагают.
— Может быть, вы объясните мне, шевалье, что на самом деле значит быть сенатором? — поинтересовался он. — Газеты бывшего королевства ничего не писали о конституционном устройстве других итальянских государств, а недельного пребывания в Турине два года назад оказалось недостаточно, чтобы просветить меня. Что это? Просто почетное звание, награда? Или нужно выполнять законодательные функции, принимать решения?
Пьемонтец, представитель единственного в Италии либерального государства, возмутился:
— Но, князь, сенат — это верхняя палата королевства! В нем лучшие политические деятели страны, выбор которых определяется высочайшей мудростью государя, рассматривают, обсуждают, принимают или отвергают законы, предложенные правительством либо ими самими для успешного развития государства. Будучи одновременно шпорами и уздой, сенат поощряет добрые дела и препятствует проявлениям радикализма. Если вы согласитесь занять место в сенате, вы будете представлять Сицилию наравне с избранными депутатами, вы заставите прислушаться к голосу этой прекрасной земли, которая, со всеми ее недугами, ждущими исцеления, со всеми ее справедливыми чаяниями, приобщается сегодня к современному миру.
Шевалье мог бы еще долго продолжать в том же духе, если бы Бендико не воззвал из-за двери к «высочайшей мудрости» хозяина, требуя, чтобы его впустили. Дон Фабрицио привстал, собираясь открыть дверь, но пьемонтец его опередил. Бендико придирчиво обнюхал штаны шевалье и, удостоверившись, что имеет дело с приличным человеком, улегся под окном и заснул.
— Послушайте, шевалье, если бы речь шла просто о почестях, о звании, которое можно вписать в визитную карточку, я бы охотно согласился, но полагаю, что в этот решающий для будущего итальянского государства час от каждого требуется сочувствие общему делу, забота о том, чтобы о наших внутренних трениях не узнали в тех странах, что смотрят на нас с опаской или надеждой — возможно, как покажет время, безосновательными.