Ждали грузовика, накануне отловив в автопарке и соблазнив деньгами попутного шофера, который вез за Лугу, в Югостицы, пустые бидоны из-под молока, чтобы назад везти полные из колхозного хозяйства. Тамара в который раз пересчитывала узлы и корзины, проверяла, не забыто ли что важное, и пребывала в полной уверенности, что если важное и не забыто, то уж обязательно забыто что-нибудь, кажущееся сейчас, в городе, второстепенным, без которого потом на даче будет не обойтись. Например, тюлевые занавесочки на окна и вышитые накидки на подушки, придающие уют и домашность чужому жилищу. Или толстые, «как зверь, мохнатые» полотенца, занимающие много места в багаже, в один момент набирающие в свой мех пляжный песок и травяной мусор, тяжелые в стирке, но какое без них купанье? Или сахарница с щипчиками для колотых кусочков, подстаканники, пусть и самые дешевые – с чеканными колосьями и звездой, простая стеклянная пузатая вазочка, чтобы ставить собственноручно собранные в поле лютики-ромашки-васильки. Или – непременно – штопальный грибок.
Дача, дача!
Павел Никанорович еще весной, с трудом освободившись на два дня от беспокойной своей работы, ездил снимать дом на лето за Лугой, на Череменецком озере, в хорошем климате, с коровами, козами и курами. Тамара повезла Володьку, бледного и быстро утомляющегося, греть на солнце, купать в целебной, по слухам, озерной воде – «святой», «крестильной», потому что церкви по берегам, и даже был, пока не закрыли, большой монастырь на месте явленной иконы Иоанна Богослова. Собиралась Тамара также по договоренности за отдельную плату поить Володьку парным коровьим и козьим молоком, кормить хозяйскими пирогами из серой муки с зеленым луком, а также свежими сырыми яйцами – прямо из-под курочки, пробивая дырочку в еще теплой скорлупе. Были также надежды на лесную ягоду, грибы и свежую озерную рыбку.
У Володьки докторша из детской поликлиники обнаружила подозрительное в правом легком, шумы в сердце и малокровие. Малокровие, то есть низкое содержание гемоглобина в крови, определили по анализу. В наличии всего прочего Надежда Игнатьевна, Настина мама, выразила сомнение, прослушав Володькину спину, грудь и бока стетоскопом и еще для верности старинной деревянной «айболитской» трубкой и простучав особым образом ребра.
– Я, Тамарочка, – сказала она, – не терапевт, конечно, а хирург, но общие вещи все-таки знаю. Гемоглобин низковат, ничего не скажешь, но всяких ужасов, вроде процесса в легком, не наблюдаю. Как и шумов в сердце. Володя пошел в тебя, не в Павла, сердце у него вполне здоровое. Шумы в сердце случаются у более старших детей, как и вегетативная недостаточность, это связано с подростковой перестройкой организма и само по себе проходит, если образ жизни здоровый.
– Но, Надя… Володя долго болел зимой. А как же Августина Генриховна сказала? Это ведь страшные вещи! И климат наш…
– Климат, – вздохнула Надежда Игнатьевна, – все очень любят ссылаться на климат. И все забывают, что городу больше двухсот лет, и все забывают, что за это время осушили огромное количество болот, и проклятый наш чахоточный климат стал значительно лучше, чем во времена Петра Великого. Что же до Августины Генриховны, Тома, то ей уже за семьдесят. Ей давно пора на пенсию, а не на приеме сидеть и не по адресам ходить. Ведь еле ползает! Насколько я понимаю во внешних симптомах, у нее высокое кровяное давление. И она не столько слышит, сколько ей слышится. В ушах у нее шумит, вот что.
– Но дача…
– Прекрасно, что дача! Ребенку летом, разумеется, лучше побыть в деревне. И не наряжай ты его – он же не кукленок и не девочка, парень растет! И не кутай – пусть бегает, как деревенские, и босиком. Очень полезно босиком. Окрепнет, вырастет. Ну да ты сама знаешь!
Так и засобирались. И насобирали добра на целый грузовик – Тамара не умела обходиться малым.
Едва миновали Лугу, и полило. Полило, казалось бы, с ясного неба, как случается иногда в начале лета. И всё вымочили под дождем – грузовик-то был открытый. Потом неделю сушили – на сырости, на ненастье. Хозяйка-куркулька баба Капа не топила печь – берегла дрова. Потом объявилось наконец-то солнце, но не ласковое, а прямо разъяренное, как в пустыне, и мигом вскипятило озеро, высушило прибрежную топь, погубило лягушек и сожгло траву – до скучной желтизны, до соломы. Потом узнали, что началась война.
Война.
Что ж – война. Плохо и страшно. Но вспомнилось, как почти незаметно, без особых волнений пережили полтора года назад финскую, переживется и эта. Вдалеке от бед, у голубого озера, жарким-жарким летом…
Через несколько дней явились беженцы, заблудившиеся, запутавшиеся в паутине грунтовых дорог, испуганные на всю жизнь, немые, с глазами, выбеленными страхом, памятью о кровавых морях, присыпанных пеплом, что остаются после бомбежек, и той особой беспамятностью, которая помогает не сойти с ума, если кровавые моря пополнены родной кровью. Некоторые оказались полуодетыми, в ночном, и даже босые, как юродивые, – им отдавали прикрыться мешковину, одежду не по росту, старую, всякую, впору огородным чучелам. Что было, то и отдавали – сами не щеголи. На ноги – худые галоши, обрезанные валенки, боты, в каких на скотный двор ходят, и еще лапти стали плести, кто помнил как. Те, кто без документов, знали, что впереди у них одни беды и безнадежность.
Поселили по домам. К бабе Капе пришли двое: мать и дочь-подросток, лет тринадцати-четырнадцати. Мать звали Лидочкой, дочь – Люсенькой. Баба Капа заголосила поначалу, велела им селиться в дровяном сарае рядом с куриной клетью и уборной, потому как доходу от них никакого, а один убыток, но потом успокоилась и уж начала размышлять и рассчитывать, как сама заживет при немцах и вернет себе отрезанную колхозом часть картофельного поля.
Тамара с Володькой потеснились в своей горнице и пригласили беженок к себе. Те все больше молчали, а если плакали, значит, благодарили, например, когда Тамара делилась с ними чулками-носками из штопального узла, бельем-тряпьем и женскими санитарными приспособлениями.
Громадные купальные мохнатые полотенца были вытрясены, выполосканы, высушены и стали постельной принадлежностью Лидочки и Люсеньки, пляжный зонт в полосатых оборках – ширмой.
– А ты говорил, – обращалась Тамара к Володьке, но на самом деле через него – к Павлу Никаноровичу, без которого скучала и часто так с ним разговаривала – через Володьку. – А ты говорил: зачем столько барахла везти? Одна морока! А вот и не морока – раз пригодилось!
Жили Тамара с Володькой, Лидочкой и Люсенькой не то чтобы в глуши – село было немаленькое, но все-таки на отшибе, без свежих вестей. Потому о взятии немцами Пскова узнали только через день или два, когда со стороны Луги загремело, прибыл очередной обезумевший табор беженцев и следом за ними уполномоченный. Лугу бомбили. «Всего лишь» бомбили. Баба Капа и многие деревенские утверждали, что немцы уже там, и раздумывали – бежать, не бежать от хозяйства.
Уполномоченный всех беженцев и немногочисленных дачников возрастом от шестнадцати лет попросил на строительство укреплений – окопы рыть, рвы противотанковые, валить деревья поперек дорог, помогать военным строителям, чем велят. Что значит – попросил? Мобилизовал, вот и все. Так Тамара с Лидочкой попали «на окопы». Как потом узнали – на строительство ставшего знаменитым «Лужского оборонного рубежа», который тянулся от Нарвы и Кингисеппа, через Лугу до озера Ильмень. Оказалось, горожане уже дней десять посменно роют землю.
Тамару с Лидочкой и еще человек тридцать на грузовике повезли сначала в Лугу, где вновь прибывших разбивали на бригады и распределяли по участкам, потом дальше – севернее, в сторону города, к поселку Толмачево, где строилось что-то отдельное, особо сложное, крепкое и надежное, и нужна была свежая рабочая сила. Выдали лопаты и сказали: неделю роете сутками, в три смены, а потом – четыре дня отдыха. Так положено, так все работают.
Женщины и подростки осваивали работу кротов, ладони их покрывались трещиноватой корой и раздавались в ширину – в обхват толстого древка лопаты, сожженная на солнце кожа нарастала бурой пегой чешуей, как у динозавров, волосы пересыхали, путались, рыжели и редели. Сандалии, босоножки, спортивные тапочки расползались, как и одежда, останки берегли, как могли, чинили, подвязывали, потому что переодеть было нечего – не захватили, не догадались, это ведь не на дачу скарб собирать неделями.
Об отдыхе, о четырех полагающихся отпускных днях никто не заикался и даже не вспоминал.
Но какой, в самом деле, отдых, если оборона, если в сторону Пскова беспрерывным потоком идут поезда, длиннейшие серые эшелоны – откуда их столько взялось! – и везут мобилизованных, пушки под чехлами, даже лошадей, чтобы, как выяснилось, возить эти пушки, и спрессованные фуражные кипы, чтобы кормить лошадей? Если в обратную сторону везут раненых, наспех искромсанных торопливой фронтовой хирургией, перевязанных, загипсованных, с черными лицами и разучившихся по-человечески говорить и только рычащих, сипящих и воющих по-звериному, когда их выгружают из поезда и тесно укладывают на телеги? Какой отдых, если все ближе с каждым часом, все слышней и слышней громовые раскаты и надвигается огненный ливень – смерть надвигается? Никому не придет в голову отдыхать – целых четыре дня. И ни к чему это, потому как за эти четыре дня о чем только не передумаешь, и все больше – о чем не следует, например, об оставшихся на чужом неласковом попечении детях, о муже, от которого ни слуху ни духу, и о том неопределенном, неохватном пониманием мирного человека, выражаемом словами: что же будет?!