— Матушка царица-то словно с тела спала, — проговорил тучный боярин Стрешневу, царскому родственнику.
— Недужится ей что-то, — равнодушно ответил Стрешнев.
— Сказывают, иноземцы в свое вино зелье подсыпают, — таинственно зашептал третий боярин с жиденькой козлиной бородкой.
— Пустое все, никчемные слова… — брезгливо возразил Стрешнев. — Все пьют вино, и ничего, а государыня-то этого иноземного зелья и не пригубит. Так ей недужится, должно, ребеночка скоро царю родит.
— Давай Бог, давай Бог! — набожно закрестился боярин с козлиной бородкой. — А то, може, и порча… — едва внятно прошептал он, близко пригибаясь к Стрешневу, но, встретив его испуганно-грозный взор, внезапно умолк.
— Попридержи язык свой! — посоветовал ему первый боярин.
Наконец вышел царь Алексей Михайлович и сел на «место» в кресло.
Бояре, окольничьи и думные дворяне стали садиться по чинам от царя поодаль, на лавках: бояре под боярами, кто кого породою ниже; окольничьи — под боярами; думные дворяне — под окольничими, так же по роду, а не по служебным местам.
«Тишайший» с неудовольствием смотрел на это размещение не по личным заслугам, а по происхождению, но у него не имелось в характере той твердой решимости, с которой следовало действовать для искоренения этой великой въевшейся в русское боярство язвы, и он только каждый день болезненно морщился, вздыхал и говорил своим приближенным — Ордин-Нащокину, Ртищеву и Матвееву.
— И когда я вызволюсь от сей боли для государства моего? Ведь бояре не столь помышляют о деле народном и о государевой пользе, сколь помыслы их привержены ко глупому местничеству!
Наконец все уселись, государь только что хотел «объявить свою мысль», как неподалеку от «места» раздались громкий спор и пререканья. Два боярина стояли во весь рост возле лавки и толкали друг друга, желая каждый сесть на место, где мог поместиться только один; они подняли перебранку, размахивали перед носами друг друга дланями, поносили один другого грубыми, обидными словами, кричали и вопили на всю комнату.
Это были Пушкин и Долгорукий, ни за что не хотевшие уступить друг другу места, так как уже давно между ними шла вражда из-за этого местничества.
— Николи не сяду ниже Федьки Пушкина! — горячился Долгорукий. — Я старше его родом. И хоть ты что хочешь со мной сделай, а не сяду, не сяду я.
— Это еще бабка надвое сказала! — кричал вспыльчивый Пушкин, продолжая размахивать руками. — Ты больно-то глотку свою не дери, неравно ослабнет… — останавливал он Долгорукого, серьезно воображая, что сам не кричит. — Мой отец в походе на шведов, в Столбове[6] был выше твоего дядьки Ивана Алексеевича.
— Врешь, собачий сын!.. Никогда этого не было, чтобы Пушкины выше Долгоруких стояли! Твоего рода и в зачатии не было, когда пращур мой, Юрий Долгорукий, князь удельный Суздальский, войну держал с Изяславом Мстиславичем за великокняжеский престол, а опосля того и княжить в Киеве стал…
Этот спор, вероятно, перешел бы и в драку, если бы неистовые крики не привлекли наконец внимания «Тишайшего». Он нахмурил брови; придал строгое выражение своим ласковым глазам и зычным голосом призвал к себе споривших.
— В чем распря? — спросил он у них как можно суровее.
Спорившие стали было говорить довольно прилично, но, забываясь в пылу горячего спора, начали переходить на личности, и Пушкин стал при царе оскорблять Долгорукого, а заодно уже и его жену, и дочь, и мать, и всю родню в нисходящем и восходящем коленах.
Разгневанный не на шутку царь прогнал обоих, тотчас же велев засадить Пушкина в тюрьму.
— Не посоромились ссору поднять в то время, как ты, царь-батюшка, с боярами сиденье имеешь! — подобострастно произнес Милославский, такой же горячий «местник», как и только что уведенные бояре.
Алексей Михайлович холодно взглянул на тестя и, откинувшись на спинку кресла, тяжело вздохнул:
— Да, тяжела шапка Мономахова!
Все сидели «брады свои уставя, ничего не отвечая».
Тогда государь обратился к Ртищеву и «объявил свою мысль»:
— Что-де будем мы делать на великую просьбу грузинских людей? Послать им войска или нет? Как бояре и думные люди помыслят, так тому делу и дадим способ.
Бояре и думные люди стали мыслить, и каждый, кто имел способ в голове, свободно объявлял свою мысль. Много было выражено несуразностей, много предложено неисполнимых проектов насчет грузин и их желания отдаться подданству русского царя.
— При царе Борисе посылали мы войско по ту сторону Кавказа, а что вышло? Одна беда! Только понапрасну стравили столько людей, — сказал старый боярин.
— Отчего и не подмочь народу христианскому православному, исконному, только коли ежели посылать-то сразу много, чтобы побить поганых персов и тем более — поганых турок, — горячился молодой князь Прозоровский.
— Ишь, кровь-то молодая бурлит, хошь на рожон, а лишь бы в драку, — улыбнулся старый боярин, вспоминая то время, когда и он рвался в битву.
— Ну, этого добра много, были бы люди, а битв не искать стать!
— Да ведь грузины-то в подданство волей идут, а потом и совсем своими станут; заместо ихних царей наших можно воеводами назначить, — сказал Пронский, зная, чем подогреть алчных бояр. — Страна богатеющая-пребогатеющая.
— Это что и говорить, богатеющее место! — облизнулся толстый, лысый боярин, уже давно метивший в воеводы.
— Коли бы наперед они дали ефимков, али чем другим… — вдруг неосторожно проговорил Милославский.
Пронский, ядовито усмехнувшись, глянул на жадного боярина.
— Или, думаешь, к рукам что прилипнет? — прошептал он, но так, что его слышали только близ него сидящие.
Милославский прочел на лицах бояр насмешку; поймав пару взоров, устремленных на него, он понял, что Пронский вышутил его, и решил отплатить.
— Какие у них ефимки! — проговорил Ртищев. — Народ разоренный, бедный, где им помощь подкупать? Вон жидовин один, вернувшись, сказывал, что у царя и дома-то своего нету— у зятя проживает, и народ весь в горы разбежался… Что с него взять-то?
— Вот оттого и помочь надо ему и народу его, — ввернул Пронский, радуясь, что Ртищев стоит за грузин.
Но Ртищев степенно возразил ему:
— Не можно сие, князь! Нас самих теснят со всех сторон: то смуты в Малороссии, то война со шведами, то поляки грозятся… Дай Бог самим управиться со всеми!
— Так как же быть, Михайлыч? — грустно спросил царь.
— Погодить надо! А то теперь с малым войском мы и персов не устрашим, а только против себя поставим: новых врагов наживем да и грузинам не поможем. А по-моему, лучше миром с шахом Аббасом дело повести. На мир шах пойдет, а воевать нам с персами нельзя!
— Дело, дело говорит! — послышались голоса.
Государь ласково улыбнулся своему любимцу.
Так состоялся пока приговор о грузинском деле; государь приказал думным дьякам пометить и приговор тот записать.
Затем было решено еще несколько государственных дел, со множеством споров, препирательств и взаимных боярских колкостей. Наконец государь объявил, что на сегодня довольно, пора-де обедать и отдохнуть. Он встал с кресла, поклонился всем присутствующим, сошел с «места» и направился во внутренние покои.
Его остановил Милославский:
— Челобитчик от Ромодановского, государь!
— Завтра пусть подаст! Что раньше зевал?
— Ты гневен был давеча. Ну, уж прими, царь-государь… — просил Милославский.
«Тишайший» знал упорство своего тестя и, чтобы отвязаться от него, велел челобитчику приблизиться. Тот подошел и подал сверток с челобитной от князя Григория Григорьевича Ромодановского-Стародубского. В челобитне было сказано:
«Прислана твоя, великого государя, грамота, — написано, чтоб мне впредь Стародубским не писаться. До твоего указа я писаться не стану, а прежде писался я для того: тебе, великому государю, известно: князишки мы Стародубские, а предки мои и отец мой, и дядя писались Стародубские-Ромодановские, да дядя мой, князь Иван Петрович, как в Астрахани за вас, великих государей, пострадал от вора Лже-Августа, по вашей государской милости написал в книгу и страдания его объявляя на Сборное воскресенье, поминают Стародубским-Ромодановским. Умилосердись, не вели у меня старой нашей честишки отнять!»
— Умилосердись, государь, вели ему зваться по-старому! — попросил и Милославский, получивший, вероятно, изрядную мзду за свое ходатайство.
Алексей Михайлович улыбнулся и не велел «честишки отнимать» у воеводы князя Ромодановского.
— Ах, беда, беда мне с ними! — вздохнув, проговорил царь и двинулся во внутренние покои.
За ним последовали Ртищев, Милославский и еще несколько самых приближенных и приглашенных им к столу бояр. Остальные гурьбой, судача и завистливо посматривая на счастливцев, шедших за царем, пошли вон из палаты. Скоро приемная опустела, и служки стали прибирать ее.