— Да, я ничего не могу сделать, — продолжала цесаревна, оторвавшись через минуту от своих грустных дум. — Я бы, пожалуй, съездила к правительнице, но уверена, что из моей просьбы не выйдет никакого толка. Великая княгиня теперь слишком настроена против меня за то, что я не согласилась выйти замуж за принца Вольфенбютельского. Это ее страшно раздосадовало, и она мне даже монастырем пригрозила. Так что, видите, моя просьба ее не тронет…
— Ах, ваше высочество! — пылко воскликнула Трубецкая. — Нешто вам можно просить? Вы должны приказывать!..
Елизавета Петровна грустно усмехнулась.
— Это будучи опальной принцессой?
— Нет, будучи русской императрицей!
— Тс… неразумная! — торопливо остановила свою гостью цесаревна. — О таких вещах громко не разговаривают. Да и это немыслимо… На стороне Брауншвейгской фамилии и русское дворянство, и русское войско… Я — одна, — с хитрой улыбкой поглядывая на Трубецкую, продолжала Елизавета Петровна.
— Неправда, ваше высочество, — понизив голос, но так же пылко заговорила Анна Николаевна. — Русское дворянство не на стороне Зимнего дворца. Там немцы… Минихи, Остерманы, Левенвольды…
— Головкины, Юсуповы, Стрешневы, Головины… Это — тоже все немцы? — перебивая свою собеседницу и печально улыбаясь, добавила цесаревна.
— Да, но это не все русское дворянство. Скажите слово — и вас на руках донесут до императорского трона…
Елизавета Петровна покачала головой.
— Не будем загадывать вперед, дорогая моя… Если судьба захочет — я не стану противиться… Но сама я не хочу создавать свою фортуну. А теперь будет об этом. Поговорим лучше о вас. Я не советую, дитя мое, слишком отчаиваться. Мне сдается, что с вашим возлюбленным ничего очень дурного не случится. Я Александра Головкина знаю; он труслив, как заяц.
Глаза Анны Николаевна загорелись надеждой, на щеках проступил румянец.
— Я боюсь, что его запрятали в тайной канцелярии, — прошептала молодая женщина.
— И это не слишком скверно. Вы же, чаю, слыхали, что Ушакову правительница приказала прекратить пытки… Поговаривают даже, что она совсем хочет уничтожить канцелярию… Так что, если он там, — бояться слишком нечего.
— Но это неведение — хуже смерти! — стоном вырвалось у Трубецкой.
— Что ж делать, дитя мое! Потерпите пока. А там, может, и я вам как-нибудь пособлю. Скажу я своему лейб-медику Герману Генриховичу… У него кой-какие лазейки есть… он нам, что нужно, разведает. А когда узнаем, куда вашего дружка сердечного запрятали, тогда, может, мы его и вызволить сумеем.
— Спасибо вам, ваше высочество! — с чувством проговорила Трубецкая, поднимаясь с места. — Вовек я не забуду вашей доброты и ласки…
Цесаревна проводила свою гостью через все комнаты, еще раз расцеловалась с нею и затем медленным шагом вернулась назад. Голова ее была задумчиво наклонена, на пухлых губах дрожала загадочная улыбка… Эта улыбка говорила о том, что Елизавета Петровна полна какой-то тихой радостной думы. А кто прочел бы эту думу — тот бы узнал, что цесаревна счастлива тем, что купила лаской еще одно сердце, приобрела еще одну союзницу… А дочери Великого Петра так нужны были преданные сердца, лишние союзники!
Вернувшись в будуар, она протянула руку к колокольчику и позвонила. В то же мгновение складки портьеры колыхнулись, раздвинулись, и среди них, как в рамке, появилось широкое скуластое лицо любимицы цесаревны — Мавры Ивановны Шепелевой.
— Изволила звонить, матушка?
— Да, Мавруша. Доктор-то наш дома?
— Должно, дома. Давеча, как у тебя Трубецкая была, выходил из своего логова, спрашивал, с кем ты занята. Кажись, никуда не выходил.
— Так ты пройди к нему, Мавруша, попроси его ко мне пожаловать…
— Слушаю, золотая, слушаю!..
Шепелева помедлила мгновенье, бросила испытующий взгляд на свою «золотую принцессу», но ничего не сумела прочесть на ее лице. Тогда она тихохонько вздохнула и скрылась в складках бархатной портьеры.
Елизавета Петровна продолжала стоять на том же месте, опять погрузившись в раздумье, и опять на ее губах замелькала загадочная улыбка. Она очнулась только тогда, когда пол в смежной комнате скрипнул под чьими-то тяжелыми, грузными шагами и в ее будуаре появилась жирная фигура «господина лейб-медикуса» Лестока. Перевалившись своим жирным телом через порог цесаревнина будуара, Лесток остановился в почтительной позе и вопросительно взглянул на свою августейшую хозяйку.
— Садись, Герман Генрихович, — с улыбкой промолвила цесаревна. — Чай, твой жир и ноги не держат…
Лесток грузно опустился в кресло и спросил:
— Что приказать изволите, ваше высочество?
— Чай, слыхал… — обратилась к нему цесаревна, — у меня Трубецкая была.
— Осведомлен о том, — пробасил лейб-медик.
— А была она у меня с большой печалью… завела она себе тут дружка сердечного Баскакова, из Москвы он. Да встал этот Баскаков у графа Александра Головкина поперек горла… Сам он на Трубецкую-то зарится. Ну, и убрал молодчика куда-то Головкин, а куда он его убрал — то как-никак разведать нужно.
— А нам до того какая докука?..
Щеки цесаревны покрылись багровыми пятнами. Не любила она, когда ее приближенные задавали такие бессмысленные, праздные вопросы.
— Значит, есть докука, — резко ответила она. — Умный ты человек, Герман Генрихович, а не понимаешь, что мне превеликий расчет Трубецкую одолжить.
Маленькие, заплывшие жиром глаза Лестока хитро сверкнули.
— Понял! — воскликнул он.
— И разведаешь?
— Все усилья к тому приложу…
На мгновенье воцарилось молчание. Елизавета задумалась; Лесток не осмеливался вызвать ее из раздумья.
— А что в городе слышно? — спросила наконец она.
— Много нового, — оживился Лесток. — За верное передают, что правительница от Миниха совсем отшатнулась, а принц Антон с Остерманом ему яму выкопали… Слышал я стороной, что не пройдет недели, как Миниха от двора удалят.
Елизавета грустно покачала головой.
— Вот она, благодарность! — тихо произнесла она. — Как же правительница могла позабыть, чем она Миниху обязана?
— Уж он слишком часто стал напоминать, чем она ему обязана. А тут, — продолжал рассказывать Лесток, — такая оказия вышла. Отозвался граф неодобрительно о Линаре; дошло это до этого польского щенка — он и стал настраивать Анну против Миниха. А тут еще каша заварилась. С Австрией союз заключили, а Миних супротив этого союза. Так что, по всему видно, несдобровать ему…
— Жаль и его, — опять прошептала цесаревна, — и правительницу, если она отталкивает верного ей слугу.
— Вот бы нам сим воспользоваться, — раздумчиво проговорил Лесток.
— Чем это?
— Ихним недружелюбием, да и приветить фельдмаршала.
— Зачем?
— Если он сумел свергнуть Бирона, то брауншвейгцев свергнет еще легче.
Лицо Елизаветы приняло холодное, ледяное выражение.
— Я в нем не нуждаюсь… — отчеканила она. — Разве он дает короны по желанию? И я если оную пожелаю, то и без него сумею получить… А теперь, мой друг, — мягче прибавила она, — ступай да постарайся разведать, что я просила. Поверь, что мне важнее приветить одну Трубецкую, чем десяток Минихов… Я — русская царевна и не нуждаюсь в немецкой помощи…
Лесток поднялся, отвесил глубокий поклон и вышел. А цесаревна, оставшись одна, снова задумалась, и снова на ее губах задрожала загадочная улыбка.
Барсуков, так неожиданно попавшийся в ловушку, конечно, пробыл в каземате недолго. Наутро, когда явились сторожа, принесшие заключенным обычную порцию хлеба и кружку воды, его узнали и освободили. Он бесновался, кричал, выходил из себя — все было бесполезно: вернуть Баскакова было невозможно. Правда, Барсуков бросился в казармы Преображенского полка, увидался с Милошевым, даже пригрозил ему, что отдаст его под суд за пособничество побегу государственного арестанта, но Милошев так на него зыкнул, а двое гвардейцев, явившихся на зов офицера, так недружелюбно надвинулись на Барсукова, что он был от души рад, что ушел из полковых казарм целым и невредимым. Попробовал он сунуться в дом княгини Трубецкой, но там гайдуки натравили на него здоровенных дворовых псов. Побывал он в том доме, где помещалась квартира Баскакова, но и тут его ждала неудача. Почти целых три дня продежурил он на морозе, а Баскаков не появился.
Хуже всего было то, что он не мог для розыска Баскакова употребить никаких официальных мер. Захватил он Василия Григорьевича из желания угодить Головкину, даже не сообщив об этом начальнику тайной канцелярии. Генерал же Ушаков был донельзя самолюбив и кичился своим беспристрастием. По законному поводу он мог арестовать, заточить в каземат и подвергнуть жесточайшей пытке даже принца императорской крови, чем даже в бироновские времена пригрозил принцу Брауншвейгскому, но никогда не согласился бы употребить свою страшную власть по чьей-нибудь дружеской просьбе или из видов корыстолюбия. Естественно, Барсуков не мог ему сообщить о побеге арестанта, о котором Андрей Иванович не имел ни малейшего понятия; тем меньше он мог признаться в том, как он опростоволосился, в какую ловушку он попался. Ушаков считал его слишком умным и сметливым сыщиком, и подрывать к себе доверие своего грозного патрона совсем не входило в расчеты Барсукова.