Грезы так завладели Барсуковым, что он едва заметил, как извозчик, проехав Адмиралтейскую, выбрался на Невскую перспективу и привез его к зданию тайной канцелярии.
Рассчитавшись с извозчиком, Барсуков прошел в помещение тайной канцелярии, зорким взглядом посмотрел на стоявших тут на часах двух преображенцев, затем заглянул в комнату дежурного офицера, которая, как и давеча, была пуста, и, сняв со стены связку ключей, направился в подвальный этаж, где помещались казематы.
Когда он отворил дверь в коридор, Милошев, сидевший у стола, поднял голову и проговорил:
— Вы хорошо сделали, что зашли сюда.
— А что, вы соскучились?
Молодой офицер отрицательно покачал головой.
— Ну, меня вы развлечь не можете… А вот тут одному арестанту, очевидно, необходимо повидаться с вами… Он все кулаки обколотил и охрип даже, требуя свидания или с начальником, или с аудитором. А вы ведь, кажется, аудитор?
— А какой это арестант? — спросил Барсуков.
— Этого, батенька, я не знаю. По артикулу я не должен разговаривать с арестантами. Просьбу я его выслушал и вам сообщаю… В какую дверь он колотил — тоже могу показать. С правой стороны, пятая отсюда…
Барсуков поглядел и убедился, что это была дверь каземата, в который он запер Баскакова.
— Надумался, — прошептал он, — ну, да теперь поздно.
Теперь, голубок, я уж тебя не выпущу. А поговорить с тобой можно…
И, подойдя к пятой справа двери, он отпер тяжелый замок, откинул засов и вошел в камеру, по которой, как зверь в клетке, бегал Василий Григорьевич.
Если бы, входя в этот каземат, Барсуков обернулся, то заметил бы очень странную вещь: караульный офицер встал со своего места и подошел ближе, а вместе с тем, как бы повинуясь заранее отданному приказанию, трое солдат, стоявших в разных местах коридора, скорым шагом направились к своему начальнику. Но этого Барсуков не видел, да если б и увидел, то не придал бы этому слишком серьезного значения.
Перешагнув порог, он спросил Баскакова:
— Вы со мной говорить хотели?
Тот сделал резкий жест рукой.
— Не имел ни малейшего желания!
— Но ведь вы же меня звали! — удивленно продолжал сыщик.
— Это — правда. Звал.
— Зачем же?..
— Затем, чтобы сказать, что ты — негодяй и мерзавец, затем, чтоб наградить тебя тем, что ты заслужил!
И, прежде чем Барсуков успел догадаться о его намерении, Василий Григорьевич, как разъяренный зверь, бросился на него, ударил его по лицу и затем вцепился ему в горло.
— Караул! — закричал, отбиваясь от насевшего на него Баскакова, сыщик. — Ко мне! На помощь!..
Помощь не заставила себя ждать. Почти в тот же момент дверь распахнулась, и в каземат вбежали Милошев и его преображенцы. На секунду они остановились, пораженные удивительным сходством дерущихся людей, таким сходством, что трудно было решить, кто из них — действительный арестант.
И вдруг, к величайшему ужасу Барсукова, преображенцы оторвали от него Баскакова и вытолкнули его в коридор, а его так сильно толкнули, что он врастяжку грохнулся на пол.
— Что вы делаете?! — заорал он. — Я — аудитор канцелярии… Тот — арестант, а не я!..
— Ладно, толкуй! — послышался ответ преображенцев, выходивших уже из каземата.
Тогда, вне себя от ужаса, с душераздирающим криком Барсуков бросился к двери, намереваясь выскочить в коридор, но один из солдат опять толкнул его, и он снова грохнулся на пол. Затем дверь захлопнули, загремел засов, звякнул ключ в замке, и ушаковский послух понял, что он опростоволосился, что Баскаков выскользнул из его рук.
В то самое время, когда в тайной канцелярии разыгрывалась эта комедия, придуманная Милошевым, чтобы, пользуясь необычайным сходством арестанта и тюремщика, освободить Василия Григорьевича, княгиня Трубецкая сидела в уютном будуаре цесаревны Елизаветы Петровны, дожидаясь появления цесаревны, уже уведомленной о приезде важной гостьи.
Анна Николаевна, собственно, сама не знала, зачем в действительности она приехала к цесаревне. Рассчитывать на то, что она может помочь ее горю, может избавить ее от отчаяния, Трубецкая, конечно, вовсе не имела возможности. Елизавета не пользовалась никакой властью, особенно теперь не могла повлиять на правительницу, которая все больше и больше отдалялась от нее. Княгиня все это прекрасно понимала и приехала просто в порыве отчаяния, просто затем, чтоб не отнимать у себя последней надежды.
В эти последние сутки Анна Николаевна пережила так много потрясений, что даже изменилась физически. И теперь, в ожидании появления цесаревны, поглядывая на свое лицо, отражавшееся в толстом стекле туалетного зеркала, Трубецкая положительно не узнавала себя. Горе наложило на нее свою страшную печать. Всегда оживленное и цветущее лицо ее поблекло, глаза как бы потухли и были окружены мрачной тенью, полные губы как бы побелели и приняли скорбное, страдальческое очертание.
— Да, горе не красит человека, — прошептала Трубецкая, отворачиваясь от зеркала и подавляя тяжелый вздох, колыхнувший ее высокую грудь. — И кто мог ждать, что горе так быстро, так неожиданно подступит ко мне?!
Шелест платья и легкие шаги, раздавшиеся за дверью, оборвали ее печальные мысли, и, поднявшись навстречу входившей в это время в будуар цесаревне, она в ответ на ласковую, приветливую улыбку, дрожавшую на губах Елизаветы Петровны, попробовала улыбнуться в свою очередь, но эта улыбка гримасой пробежала по ее лицу и тотчас же потухла.
Цесаревна тотчас заметила, что ее гостья расстроена, и в ее добрых глазах загорелись искорки неподдельного участия…
— Вы приехали ко мне, княгиня, с какой-то печалью, — промолвила она, дружески пожимая руку Трубецкой. — Такова моя судьба, что мне приходится видеть грустные лица… И что хуже всего — это то, что я лишена возможности сгонять тень с лица моих друзей…
Как эта фраза и этот задушевный, полный грусти тон не были похожи на то, что пришлось пережить Трубецкой в приемной Зимнего дворца сегодня утром! Эта ласка растопила ей сердце, и, схватив руку цесаревны, Анна Николаевна, вдруг повинуясь какому-то внутреннему порыву, прижалась поцелуем к этой руке и в то же время разразилась слезами. Елизавета Петровна с нежной лаской погладила склоненную к ее коленям голову молодой женщины и промолвила тоном, полным нежной ласки и грусти:
— Плачьте, дитя мое, плачьте!.. Нам, женщинам, и остались только слезы… Они облегчают, если не утишают, горе… Было время, и я так же плакала, чувствуя, как сердце разрывается от боли… невыносимой и незабываемой…
— Ах, ваше высочество, — воскликнула Трубецкая, — если бы вы только знали, как я несчастна!..
— Верю, дитя мое, и знаю. От радости так не плачут…
Задушевный голос цесаревны так и проникал в душу Трубецкой. Она и раньше знала, что Елизавета Петровна добра и отзывчива, но теперь, столкнувшись так близко, выплакивая свое горе на ее коленях, она оценила и поняла ее.
Слезы мало-помалу высохли на ее глазах. Иные мысли, копошившиеся теперь в ее голове, если не рассеяли ее горя, то отодвинули ее печаль на второй план. И, когда она подняла голову, ее бледное лицо не было уже искажено, как давеча, страданием.
Цесаревна, увидев, что Анна Николаевна перестала плакать, ласково погладила ее по голове и сказала:
— Ну, а теперь, родная, расскажите мне, какое горе так потрясло вас, какое несчастье омрачило вашу юную жизнь. Может быть, — прибавила она с грустной улыбкой, — я и не в силах буду оказать вам помощь, так как я совсем теперь бессильна, но все-таки расскажите. Я прошу это не из любопытства, а потому, что горе, которым поделишься с другом, кажется как-то легче… Вы хотите быть моим другом?
— От всей души! — воскликнула Трубецкая и, обняв цесаревну, звонко ее расцеловала.
Затем все еще дрожащим от подавленного волнения голосом она рассказала историю своей любви к Баскакову, про ненависть Головкина, про исчезновение Василия Григорьевича и про то отчаяние, какое овладело ею. Не умолчала она также и о приеме, какой ей сделала правительница.
— А зачем уж я к вам приехала, ваше высочество, — откровенно закончила свой рассказ Анна Николаевна, — я и сама не знаю. Просто меня потянуло к вам… Я хорошо понимала, что вы не в силах оказать мне какую-нибудь помощь.
Елизавета Петровна сморгнула набежавшие на глаза слезинки.
— Правда, дитя мое, правда… Я теперь бессильна и ничего не могу сделать… Мой голос только может повредить всякому делу. А видит Бог, с какой бы радостью я осушила ваши слезы!..
Она печально поникла головой и замолчала в тяжелом раздумье. Трубецкая не решалась прервать молчание и мягким взором следила за цесаревной, прекрасное лицо которой все больше окутывалось тенью.