Черт нежно улыбнулся, едва обнажив острые клычки, дрогнул пунцовой губой, щелкнул пальцами по пестрому лацкану своего пиджака, словно соринкой сбрасывал мечты Данилыча: притормози!
– Масштаб не важен, друг мой! Мне ближе середина, бытовая норма зла, попросту говоря. На случай, чтобы клиент не впадал в гигантоманию, есть специальные ограничения, может, встречались тебе в литературе, так сказать, классической? Чего себе ни попросишь, а у врага – ну или друга, кто как называет, – будет вдвое от запрашиваемого, в зависимости от знака пожелания. Люди – бестии изворотливые, случалось, кто-нибудь желал лишить себя глаза, чтобы ослепить лучшего друга целиком, бесповоротно – не помнишь? Не читал? Поэтому пришлось внести коррективы в нашу исполнительную работу. Попросишь «добра»: денег, жилплощади, допустим, – у друга станет вдвое больше. Попросишь «зла»… Ты понимаешь относительность термина, какое у вас зло и добро, смешно! Но попросишь, к примеру, лишить себя глаза, у друга проявится всего лишь катаракта – что излечимо. Абстракции не рассматриваются, у нас честная фирма; то есть нельзя пожелать славы или здоровья. Можно: успеха конкретному проекту, если ты его придумаешь. Можно: хорошую работу кишечника. Чтобы правильно сформулировать свое «хочу», придется потрудиться над дефинициями, пардон, – «н» в слове «пардон» черт произнес в нос, но с самым что ни на есть русским раскатистым «р», – над формулировкой определений.
Данилыч решил не придираться. Психолог, приглашенный верхним руководством заниматься с начальниками среднего звена, провел четыре семинара для руководителей групп. Теперь Данилыч твердо знал, что нельзя собеседнику указывать на неправильные ударения, произношение и всякое такое. Психолог-то оказался полным идиотом, Данилыч не ставил его ни в грош, но про произношение запомнил – на всякий полезный случай.
– А взамен? Если вы теперь не подписываете договор? Что взамен? Душу?
Черт с удовольствием рассмеялся, пара искорок слетела-таки у него с языка на журнальный столик, и полировка вспучилась, в комнате сделалось совсем жарко. Жена перевернулась на другой бок, сбросила одеяло на пол, обнажая круглое мягкое бедро. Данилыч с неодобрением взглянул на неуместную плоть, но не подошел прикрыть; не до приличий, да и что там черт не видел!
– Что мне душа! Я материалист. Мне твоя шкура нужна.
– В каком смысле? – Данилыч растерялся. – Я могу отказаться, ведь не поздно еще?
Черт полез в широкий накладной карман твидового пиджака, пошуршал там от души, вытащил вчетверо сложенный грязновато-желтый носовой платок и протянул Данилычу: – Вот в каком смысле. Держи!
Данилыч автоматически взял, зачем-то развернул платок, аккуратно, по заутюженным складкам сложил обратно. Края платка были ровно обрезаны и не подшиты, на ощупь он походил на шелковый, но слегка похрустывал, как, верно, хрустел бы шелк, если бы кому-то пришло в голову накрахмалить шелк. Кой-где на платке – Данилыч вспомнил, что жена называла этот оттенок грязно-желтого «цветом Изабеллы», вечно она выпендрится, хочет показать, что знает что-то эдакое недоступное нормальным – рассыпались в беспорядке мелкие темно-коричневые пятнышки и пара пятен покрупнее.
– Что? Зачем это?
– Положи в карман, – посоветовал черт. Данилыч послушно засунул платок в карман пижамной куртки, бедру стало тепло и непередаваемо уютно. Потянуло в сон, но вовремя вспомнил, что он и так спит.
– «Шагреневую кожу» читал?
– Читал, разумеется, – внушительно соврал Данилыч и, поднатужившись, припомнил обрывки занудливого фильма о молодом французишке, что-то там было с ослиной, кажется, шкурой, жена с придыханием говорила: «Берлинер, Берлинер». А сюжет фильма выползал из расщелины памяти черной муреной, зубы у нее блестели смертью, перламутровой, как сперма. – Что? – во весь голос закричал Данилыч, жена беспокойно заворочалась – ну проснись же, корова малахольная, проснись и разбуди меня, законного мужа, – приказал про себя, но жена снова затихла, блаженно посапывая. Полез в карман за дареным платком, рука не вдруг нащупала карман, сейчас он вытащит его, сожжет, выбросит на помойку, вышвырнет за окно, кинет на пол, вернет черту. Что за бред, что за тяжелый кошмар! Сейчас!
– Сидеть! – гость скомандовал тихо и невыразительно, но хозяин застыл, обездвиженный невидимой паутиной духоты и чужой воли. – Поздно, друг мой! Поздно с того момента, как я появился здесь, если быть точным – с момента, как ты начал меня слушать. Говорил же, договоры не подписываем, канцелярию упразднили вместе с гусиными перьями и пишущими машинками. Слушал меня, внимал, желать вон начал. Ну а когда взял даруемое мною – все, вернуть не сможешь, только своей шкурой и расплатишься.
– Это кожа? Это шагреневая кожа, она будет уменьшаться с каждым моим желанием? Как в том дурацком фильме? И когда совсем уменьшится, я умру?
– А говоришь – читал! Кому лжешь, дурачок, для меня нет ничего сокрытого. Это не шагреневая кожа – это твой предшественник, то есть его часть, можно и так сказать. Ладно, теперь о тебе. Помни о конкретике! Не желай чего бы то ни было «вообще»! Ну, доброго тебе утра! – черт поднялся, встал напротив телевизора с темным экраном: – Эх, грешен, люблю эффекты, а мог и просто рассосаться! – изогнулся знаком доллара и втянулся в телевизионный экран, тот засветился голубым светом, мигнул, затрещал, рассыпая искры, и сам собою включился на музыкальный канал. Показывали Ромштайн.
– Данилыч! – жена сердито трясла его за плечо. – Какого черта телевизор среди ночи включил на всю громкость? Ты что, выпил? Признавайся – опять выпил? Тебе же нельзя!
Данилыч всегда, сколько себя помнил, мечтал о положении или роли, что в собачьей стае определяется как «старшая сука», а именно, неограниченные права без каких-либо строго определенных обязанностей. Добиться этого – что может быть желанней? Но формулировка неконкретна… В реально-негативные последствия сна верить не хотелось, какой спрос со сна? Но желания никто не отменял. К тому же спросонок плохо контролируешь первые здравые мысли, частью ты еще там, во сне, пока его помнишь. А не успеешь припомнить и повторить хотя бы последние мгновения ночных грез – считай, потеряно, ничего нет на свете более летучего, чем сновидения.
– Главным надо быть, главным, – сообразил Данилыч, еще не простившись со сном окончательно, – чтобы никакой Аркадий Олегович… Ишь, квартиры не пожелай, Аркадию две будет. Да плевать, пусть квартира! Пусть подавится, урод, своими излишками! Налоги замучают!
– Да что же это такое! – жена почти рыдала. – Пил! Пил и курил, вон столик прожег сигаретой, новый журнальный столик, я по каталогу заказывала, шесть тысяч стоит, малайский столик из массива! В комнате пахнет до сих пор, как в казарме прямо, серой и кирзой! Знаешь, мне не столика жаль, но у тебя же сердце! Тебе нельзя! Шесть лет не пил! Не курил! Опять в запой хочешь? Как так! Ну ты ведь у меня сильный мужчина! Ты сумеешь, ты должен остановиться! – жена умеренно боялась, она была у него вторая и знала, почем фунт лиха.
Сон мешался с явью, Данилыч видел черта, чихающего смехом и угольками на столик, пузыри на гладкой красно-коричневой столешнице, голое полное бедро жены, еще что-то неприятное… Все. Проснулся. В стекло барабанил тяжелый редкий дождь январской оттепели, поздним зимним утром за окном было темнее, чем ночью в июне. Укоренившиеся за последние снежные зимы в петербуржском языке сосули не уживались с крышами и, покидая опору, падали на тротуары, взметая с асфальта темные брызги. Голуби сновали по помойкам, подбирая оттаявшие корки, поредевшие стаи свиристелей обирали бедные рябины вдоль съезда с новенькой кольцевой дороги. Помойки во дворах, все подряд, огородились роскошными бетонными стенками, выкрашенными под терракоту, с бетонными же балясинами поверху, все за счет муниципалов. Черноглазые раскосые дворничихи южного созыва аккуратно и педантично чистили дорожки вдоль домов, ровняя подтаявшие сугробы строго параллельно поребрикам. Петербург привычно отстаивал свое отдельное существование, заметное во всей самостоятельности лишь его обитателям. День неуклонно прибавлялся на воробьиный шаг, опрятно и практично.
Сон оказался в руку. Буквально через неделю Калистрата Сергеевича вызвали на собрание директоров института и объявили о новом назначении. Он становился главным руководителем проекта – рекомендовал Аркадий Олегович. Сам-то Аркадий Олегович увольнялся, решился-таки податься на вольные хлеба, открывал собственное архитектурное бюро, буржуй недоделанный. И очочки у него типично буржуйские, кругленькие такие. Как раз проектному институту подвалил новый заказ – сладкий, государственный. На целый комплекс сооружений. С полным финансированием. Счастье как оно есть, если бы не домашние проблемы, то есть домовые. Новая станция метро у дома Данилыча вступила в эксплуатацию на этой неделе, и дом, ведомственный институтский дом, в отличие от строительных комиссий и одобрения «безлошадных» жильцов, не утвердил новую станцию, скривился глубокой трещиной от фундамента до пятого этажа. А тут и новая высокая комиссия, и заклятый друг Аркадий Олегович подсуетился. Дом собрались реконструировать, его трещина оказалась несовместима с проживанием жильцов, вот друг и выбил две квартиры: себе и Данилычу. В кирпичном доме-свежачке с ремонтом «под ключ». Себе, разумеется, Аркаша устроил несравнимо лучшую: четырехкомнатную, с двумя лоджиями на разные стороны света. Еще и на ремонт – новый – хватило дотации от городских властей. Данилыч же въехал в трехкомнатную, удовольствовался тем, что есть. Скромным. Он догадывался, что Аркадий специально подстроил так, чтобы трехкомнатная квартира оказалась самой неудобной планировки из имеющихся в новом доме, но разве уличишь?