— Вы мне простите, Михаил Васильевич, — сказал Брусилов и приложил руку к фуражке. — Мне пора, сейчас — мой поезд. Должен прервать нашу беседу…
— Да, да, — заторопился Алексеев и, отдав честь, протянул руку. Он точно обрадовался выходу из тупика, в какой завела его эта беседа. — Счастливого пути. И всем вашим начинаниям давай Бог… Все, что зависит от меня… вы знаете… Вот вам моя рука.
Садясь в машину, в которой его уже ждали Клембовский и Саенко, Брусилов услышал из темноты еще раз повторенное:
— Давай Бог!
Паровоз протяжно и предупреждающе загудел, колеса вагонов ударились обо что-то звонкое и торопливо, со все нарастающим звоном понеслись по мосту, Брусилов проснулся и сразу же увидел все вокруг себя со всею ясностью человека, хорошо отдохнувшего, полного сил и бодрости. Он поднялся с вагонного дивана, на котором была приготовлена ему постель, оглядел клеенчатые стенки, дверь под красное дерево с врамленным в нее зеркалом и окна, задернутые шелковой зеленой занавеской, сквозь которую проникал свет.
Алексей Алексеевич поднялся и, как был, в белье, дернул занавеску. Она, услужливо шурша, взвилась вверх, солнечные лучи ударили в глаза. Жмурясь, чувствуя на своем лице тепло уже нагретого солнцем стекла, Брусилов опустил его и высунулся наружу. Прохлада весеннего утра обняла его, заиграла в волосах, ударила в широко раздувшиеся ноздри запахами реки, паровозного дыма, наполнила уши звоном колес, глаза — рассеянным мелькающим золотым светом и тенями несущихся мимо железных сплетений мостового перекрытия. Глотнув весны, сколько могла ее вобрать в себя грудь, Алексей Алексеевич сел на диван и стал проворно одеваться.
«Нет, вздор, не боюсь! — нежданно, едва не вслух, подумал он. — Найдется и мне места и дело. Я без дела жить не могу…»
Он вспомнил вчерашний вечер, разговор с Алексеевым и поморщился: «Надо же было ему…»
Тогда, после беседы с Алексеевым, уже сидя в вагоне вместе с Клембовским, Алексей Алексеевич долго не мог успокоиться. Именно тогда-то только и началось беспокойство и как бы осознание того, что было сказано. Заняло это не много времени, всего несколько минут, пока стелили постели и приготовляли чай и между короткими фразами, которыми он перебрасывался с Клембовским. Но задело душу остро, сильно всколыхнуло сердце. «Что же это? Комплот? Но что общего между Алексеевым и Ивановым? А, однако, ведь та же паника… То же неверие паскудное… И эти мерзавцы… если Орлов не приврал в своем рвении — их же сотни, этих шпионов! И нити от них из немецких штабов прямо сюда, в ставку, и выше… Царь и Алексеев бессильны. Или он, Михаил Васильевич, искал силы во мне? А что же я? Я сделаю все. Мой фронт выполнит долг. Противник перед моим фронтом будет разгромлен. Так. Ну, а дальше? А у соседей? Как с ними? Как их перебороть? А других? Там, выше? Об этом хотел сказать Алексеев? Он мне что-то хотел предложить… У него там что-то затеяно… так говорят… Вздор! Другое надо сейчас решать. Нужно ли мне готовить победу на фронте? Нужно ли жертвовать кровью тысяч, если мою победу уже кто-то зачеркнул? Нужна ли тогда моя победа? Нужна! Армия должна знать, что она может! Она должна испытать свою силу. Ей нужно показать, чего она стоит! Какого величия и уважения она достойна. Это всегда нужно для себя знать, чтобы достигнуть и в большем».
Так бежали в тот вечер мысли и, добежав до последнего — сделаю, решительно и круто оборвались. Задача поставлена, проверена, и есть силы выполнить. Теперь, перед великой работой, нужно сберечь силы, не сломиться из-за какой-либо безделицы. Гулять без фуражки, пожалуй, было зря. Примем меры.
И, попросив коньяку, Алексей Алексеевич выпил по рюмке с Клембовским, потом крепкого чаю — и в постель. Спал он, не пробуждаясь, до утра. И вот — солнце, весеннее солнце и, кажется, недалеко уже и до Бердичева.
Он снова, уже одетый, высунулся в окно.
Миновав мост, поезд, чуть замедляя ход, шел по излучине вдоль реки, луговым низким берегом. Приречный край луга был затоплен разливом, другой, приподнятый к железнодорожной насыпи, ярко зеленел молодой травою и взблескивал широкими разводьями и лужицами. Ребятишки, задрав штанишки, хлюпали по лужам и что-то вычерпывали из них в рогожки и решета.
Завидев поезд, они закричали ему вдогонку и помахали руками. Брусилов, смеясь и очень радуясь привету, тоже помахал им рукою. На какое-то мгновение насыпь скрыла от него луг, замелькали встрепанные, еще не распрямившие мохнатых ветвей елочки. Вагон нагнал идущих неторопливой походкой женщин.
Женщины шли гуськом, вдавливая влажный и кое-где еще серебряный от росы песок новыми козловыми сапожками; домотканые черные, в желтую клетку, плахты размеренно колебались, платки плотно укрывали плечи и грудь. Брусилов вскоре увидел над снова открывшимся перед ним лугом, на взгорье, белую церквушку. Золотой крест ее уплывал назад, в безоблачную, прозрачную, полную голубизны и солнечного света даль…
Ласточки, сорвавшиеся с телеграфного провода и черной стремительной визгливой россыпью пронесшиеся мимо, вернули взгляду Брусилова прежнюю живость. Не глядя, он пошарил на столе портсигар, спички и жадно затянулся первой затяжкой. Поезд снова загудел пронзительно и длинно, явно замедляя ход. Навстречу ему полз длинный воинский эшелон с открытыми платформами, груженными снарядными ящиками, орудиями в чехлах, зелеными повозками, с зашлепанными грязью красными товарными вагонами, полными солдат и лошадей. Эшелон вез артиллерийский парк, и, приглядевшись к нему сразу же обострившимся хозяйским глазом, Брусилов без ошибки определил, что это именно один из тех артиллерийских парков, которые должны были быть, по словам Клембовского, переведены из Андрушевки через Коростень на Сарны в распоряжение 8-й армии — Каледину[43]. Эшелон был большой, артиллерийское хозяйство шло в исправности, и Брусилов невольно порадовался за свою 8-ю и позавидовал Каледину.
Артиллеристы пели какую-то песню — за шумом колес слов разобрать нельзя было — и играли на гармони. Кое-кто из них, увидя в открытом окне старого сухонького генерала, привстал и с любопытством поглядел ему вслед. «Одиннадцать, двенадцать, тринадцать…» — считал вагоны и платформы Алексей Алексеевич, не утомляясь однообразным их мельканием.
Да, сейчас он уже не командарм, а хозяин целого фронта. Хозяин четырех армий, двух огромных округов, Киевского и Одесского, двенадцати губерний со всей их гражданской администрацией и земскими установлениями. «Справлюсь ли?.. Должен справиться. По своей военной части я спокоен. Клембовский мне нравится, ничего, что он остался при штабе… Дидерикс — способный и отлично знающий свое дело генерал-квартирмейстер. Кажется, не плох, судя по первому впечатлению, начальник снабжения Маврин. Будет воровать — выгоню… Вот только Каледин мелковат… Но… при моем глазе… Жаль будет, если Лечицкий не встанет… Вот кого до слез было бы жаль. Да нет — выживет старик, у него воля. Сильной воли смерть боится».
Брусилов улыбнулся, затягиваясь новым глотком табачного дыма: «Что это нынче мне все детскости в голову приходят?» — и опять с любопытством глянул в окно.
Эшелон стуканул последним вагоном, открыв глазам широкую даль. Река ушла в сторону, поблескивала узкой серебряной петлей. Луг всполз на предхолмье и уступил ровному полю, еще не вспаханному, оставленному осенью под паром. Так же как и луг, он покрыт был прозрачно-нежной беспримесной зеленью и масленой желтизною каких-то первоцветов, не то лютиков, не то одуванчиков — разобрать издали и в движении было трудно. Поезд все шел по излучине и все убавлял ходу. Впереди видна была какая-то небольшая станция. Перед нею на вторых и третьих путях — очевидно, это был какой-то разъезд — стояло несколько составов. На платформе толпился народ, а ближе к бегущему поезду спускалась пологая балка. Медленно разворачиваясь и наплывая, балка открылась во всю свою ширь. На скате ее лицом к поезду сидели и стояли солдаты, по-вольному разутые, с рубахами враспашку, а иные и вовсе без рубах, подставляя грудь и плечи бьющему им в глаза, уже порядком поднявшемуся солнцу. Прикрывая от лучей глаза ладонью, все они с напряженным вниманием глядели вперед — ниже себя, в глубь балки. Там, за густою зарослью ивняка, уже налитого весенними соками и бледно-зеленого, на пригреве, на белом песочке, двигалась странная, на беглый взгляд, группа людей. Она двигалась совершенно явно в каком-то своем размеренном ритме, с четким топотом ног и ни на мгновение не меняла формы. Сверху, из окна вагона, группа эта казалась колеблющимся, волнистым квадратом.
Впереди этого квадрата, но все на одном от него коротком расстоянии, двигался человек, видимо приплясывающий и что-то поющий. Поодаль, с разных сторон, метались, то подбегая к группе и даже сливаясь с нею, то отскакивая от нее, а то и падая, еще шесть человек. Всё это были солдаты, как тотчас же заметил Брусилов, хотя все они были без фуражек и без верхних рубашек, но все наголо острижены и в тяжелых армейских, с рыжими голенищами, сапогах.