4
Виктория и Габриэль виделись всего четыре раза. Мельком. Обменялись случайными словами: Виктория что-то проронила — юноша коротко ответил. Несколько слов, а за ними — молчание. Многозначительное молчание, когда говорят взгляды. Тайные. Способные уловить скрытое. Всего четыре встречи и несколько слов.
Четыре встречи. В первый раз Виктория захватила врасплох юношу — он был весь поглощен аккордами погребального звона. Это было час пополудни; лавочники ушли обедать, и вся торговля была закрыта.
В охваченную тревогой душу Виктории колокольные удары падали искрами в порох. Она вышла из дому без определенной цели, однако что-то повлекло ее по полуденным безлюдным улицам прямо к церкви; она поднялась на пустынную паперть, пересекла ее, и здесь взгляд дамы обнаружил дверцу, открытую словно раковина, и винтовую лестницу, которая вела на колокольню; невольно она огляделась, чтобы убедиться, что ее никто не видит. Как осмелиться войти! А дверца манила все сильнее, и с башни, еще более распаляя желание проникнуть туда, слетали предсмертные прерывающиеся голоса. Как могла она войти? Однако лестница-змея отполированными за многие годы камнями уже стала обвивать ее, но позволяя передохнуть, подталкивая в темноте со ступеньки на ступеньку. Если кто-нибудь ее увидит! Если кто-нибудь узнает о ее дерзости! Прийти сюда одной! Быть одной в этом темном лабиринте! Одной! Содрогающейся под гневными ударами колокола. Если кто-нибудь обнаружит ее во мраке, в завитках этой огромной раковины — тогда она вернется назад. И когда наконец она вышла на дневной свет, лицо ее словно постарело: обескровленные, подергивающиеся от волнения губы, втянулись щеки, дрожат руки, внезапно похудевшие; однако бледность лица отступала перед заливавшей его краской смущения, блестели лихорадочно глаза, зажженные колокольным звоном, который вибрировал, разлетаясь молниями. Воздух на высоте заставил трепетать тонко выточенные крылья се ноздрей, изящные ушные раковины, руки, губы…
Если бы небеса раскололись от удара молнии у ног Габриэля, это не потрясло бы его так, как появление Виктории. С каких пор она здесь? Виктория стояла молча, поодаль от колоколов, и все внимание ее было приковано к рукам, дергавшим веревки колоколов в том точно налаженном ритме, с каким дирижер, дергая за невидимые нити, дирижирует оркестром или крылатые пальцы танцуют на струнах арф, перепрыгивают с клавиши на клавишу, вызывая музыку из недр рояля, из регистров органа, — руки маэстро, ловкие и сильные. Хотелось целовать их! По тут же ее взгляд перешел на лицо звонаря, очень странное — нежное и вместе с тем грубое. Виктория никак не могла охватить его лицо целиком: перед глазами ее неотчетливо мелькали смутные, противоречащие друг другу черты, — перед ней возникали топко очерченные губы и нос, и тут же губы, разбухшие как бы в приступе отвратительной похоти; а спустя мгновение и лоб, и виски, и глаза, и ресницы — все было охвачено экстазом; глаз, впрочем, не было видно, о них можно лишь догадываться, их пламенеющий взор терялся в неведомом колодце; и в лице звонаря, и в его движениях, и во всем его облике было что-то от архангела и что-то от демона — легкость и тяжеловесность, безобразие — и вместе с тем какое-то очарование отрешенности, отчужденности. Он сидел на балке, оседлав ее, с безразличным видом, пригнувшись, полуопершись о стену, и так некрасивы были его кривые ноги, его беспорядочно взлохмаченные, грязные волосы; но стоило ему вызвать из колоколов металлический аккорд — словно какая-то резкая встряска освобождала его от апатичности и придавала красоту всем частям его тела, тут же ожившим и вновь обретшим прежний автоматизм, а руки, подвижные, начинали двигаться сами по себе, будто привидения, непрестанно и безостановочно. Виктория, не шевелясь, созерцала все это — у нее хватило сил подавить в себе приступ отвращения, противостоять разочарованию («Он совсем еще мальчишка, черты его облика еще не определились, все в нем незрело, и налицо та нравственная и физическая некрасивость, что свойственна подросткам, не вышедшим из кризисного возраста»), и вместе с тем у нее не было сил вторгнуться в бездонную тайну этой жизни. Колокола перестали гудеть над головой стоявшей неподвижно женщины, чье возбуждение было столь заразительным, что не могло не передаться, не пробудить погруженного в свои мысли юношу. Ни молния, ни самое страшное чудовище не заставили бы его с большим ужасом сорваться со своего места, словно готового броситься на незваную посетительницу. Но нет, это испуг сорвал его с места, и он застыл с отчаянным взглядом захваченного врасплох — однако смолкшие колокола вывели Викторию из оцепенения; она увидела перед собой не архангела, который с небес, из солнечной выси, дергал за веревки колокольных языков ритмично, как священник, отправляющий богослужение, или знаменитый артист, освещенный софитами и плавно взмахивающий руками в благоговейном полумраке переполненного театра, где все боятся вздохнуть. Виктория и Габриэль стояли друг против друга, пробудившись. Пробудившись от сна, после многолетнего ожидания.
Габриэль почувствовал, — нет, он уже давно чувствовал, — будто ветер, прилетевший из неведомых далей, ветер ночи, который обрушился на горы, селения, реки, теперь хлещет ему в лицо, до боли впиваясь в кожу, пронизывая легкие, уши, сжимая мозг и сердце, взрывая артерии, взрезая нервы.
Он не знал ее, он даже не знал о том, что она приехала в селение. Вначале он принял ее за какое-то видение, так она поразила его. Нет, нет, не могла она быть из крови и плоти, как, ясно, не могла быть ни изваянием, ни портретом… нет, не могла она появиться здесь в эти часы, в этом селении, в селении смерти и женщин, носящих вечный траур, не мог быть живым этот молчаливый образ, который, очевидно, прилетел, но откуда? Зачем? Неужели и он сходит с ума, и ему являются видения, которые, как говорят, являлись Луису Гонсаге, сыну дона Альфредо, — нет, нет, это видение не может быть таким, как те, что довели до буйного помешательства Гонсагу; она, конечно, спустилась прямо из рая, и он перед ней, смиренный и кроткий, — откуда же, как не с неба, могла она спуститься! Выдумки! На небе не могут одеваться так, как она одета; однако ее лицо, ее глаза, се манеры, вся она — разве могла быть создана где-то в другом месте, кроме неба, ну разве что в романах? Или в припадке безумия? Безумия, да, так. И, может, это тоже безумие — смотреть на небо, порой безмятежное, а порой грозное; безумие играть на колоколах, прислушиваться к их звону, а быть может, это сами колокола приняли облик… женщины! А вдруг это искушение, одно из тех, что являются христианам? Вот так, здесь, в эти часы. Да, да, не иначе как искушение: демон в обличил ангела, одетый женщиной. Такой должна быть певица из «Смерти Нормы»! Беспощадный ветер молниеносно менял выражение глаз Габриэля — то жестоких, то нежных, то испуганных. (И когда, многие годы позже, он увидит Победу Самофракийскую, статуя не вызовет у него удивления, он тотчас же с глубоким волнением вспомнит тот ужасный миг своей жизни, когда он ощутил, как Виктория — Победа — во плоти и крови сделала шаг к нему навстречу, — прекрасная голова, великолепные руки, упругие бедра, незабываемые для его чудовищной застенчивости, — и заговорила с ним языком моря, ветра, колоколов, языком звездной ночи, языком молчания, — прекрасные руки, царственная голова, — ужасный миг!) Нарастал вихрь, гудело в ушах, ему казалось, что он лишается чувств. Нет, это не видение! Она вышла из моря. Как? Зачем? Почему? А вдруг она исчезнет? Невозможно бежать от нее, разве только броситься с башни. Невозможно отвернуться, отвести от нее зачарованный взгляд. Невозможно что-то сказать, спросить, потому что его вновь охватывает врожденная стыдливость, застенчивость всей его жизни, застенчивость веков, накопленная сотней поколений, переданная каждому, каждому кровяному шарику. Он уже не был тем худым подростком, каким предстал перед Викторией минуты три назад. Краска заливала ему лицо, казалось, оно покрыто кровавым потом.
Викторию охватила жалость к нему. То первое неприятное впечатление при взгляде на его лицо, лицо подростка, еще не вышедшего из переломного возраста, — жирное, вспотевшее, усыпанное угрями и прыщиками, землистое, с неоформившимися чертами, с редким и длинным пушком вместо бороды, — сменилось ощущением покорности чему-то неожиданному, невозможному. Этому полному скрытого благородства облику архангела. Этому взору, который не мог быть от мира сего. Этому упрямо выдвинутому подбородку, нахмуренному лбу, — за коричным цветом кожи угадывалась ее нежность; можно было угадать и мощь юного тела. Покорность, восхищение, страстная жажда поклонения — и вместе с тем жалость, материнский порыв, готовность подавить тошноту, прийти на помощь жалкому, слабому новорожденному, который вот-вот заплачет: ребенку, архангелу или демону, новоприбывшему, новорожденному, пробужденному к жизни счастьем или несчастьем женщины.