И она и он — бойкая Мария и молчаливый Габриэль — не знают, насколько они близки друг другу, и словно живут на противоположных полюсах.
После утра страстного четверга — утро пасхального понедельника довершило потрясение Виктории. Она испытала какое-то неизведанное чувство. Глубокий душевный переворот. Как будто бы одно и то же созвучие — триумфальное и погребальное — вознесло ее на небо и схоронило под землей, в чистилище, в преисподней, в вечности. Вечность божественная и трагическая. Кто мог вызвать из убогой бронзы эти неслыханные голоса? Каждый удар, даже самый слабый и привычный, обладал пронизывающими вибрациями, которые все глубже и глубже проникали в душу женщины, приводя ее в смятение. Не здесь ли тайна ее страсти к этому убогому селению? Наслаждение и пытка. Неиспытанные. Глубочайшие. Наслаждение от пытки, пытка наслаждением, неотделимые друг от друга, не оставляющие выхода.
Было утро — то утро — пасхального понедельника. И словно обрушилась вся ее предшествующая жизнь — жизнь светской дамы. Разбилась ее надменность. Душа ее раскрылась. В ней забили источники нежности. Она ощущала все печали не только своей собственной жизни, но и жизни своих предков, вплоть до самых отдаленных; в ее трепете отозвалась их боль. Бесконечные, неведомые страдания отзывались в ней, погребенные под слоями веков; в тоске вновь рождалась радость, и в ее сердце — таком нежном — будто жили тысячи женщин, тысячи мужчин, чья кровь вновь пульсировала в венах, преодолев века и смерть. И ужаснее всего было то, что эта пульсирующая чужая кровь приводила ее в состояние экстаза… Сквозь смерть. Невообразимое, несказанное наслаждение. Сквозь смерть. Невообразимое ни в мечтах, ни в других радостях духа и плоти: путешествиях, балах, встречах и любовных связях; нет, нельзя было даже представить себе подобного наслаждения. И боль. Боль, способная в одно мгновение убить и воздвигнуть на земле нерушимую крепость. Боль пустоты. Сквозь смерть. Как будто с каждым ударом этих мелодичных погребальных колоколов ты начинаешь падать, падать, бесконечно падать в скорбную пустоту. Сквозь смерть. Торжественно бьют колокола. Звучат, как орган, — сквозь смерть, пробужденные ветром пустоты, ветром, насыщенным вечностью. Орган, на котором играет сама смерть. Неслыханный доселе голос звучал тем утром в бесконечном перезвоне колоколов в сельской церкви, на которых играла Смерть, явившаяся из вечности. Вечные колокола. Вечно падать ей — сокрушенной мрачной музыкой бронзы. Сквозь смерть. Кто же этот служитель, этот художник-служитель, который вчера, еще только вчера и позавчера пел гимн воскрешения, а сейчас он — служитель смерти, смертью уничтожал радость мира? Должно быть, он обладает неземной силой и руками и сердцем архангела. Архангел, несущий гибель. Ужасная сила. Архангел, изгоняющий из рая. Архангел, уничтожавший первенцев в Египте. Архангел Апокалипсиса. Один из четырех архангелов-всадников, которым надлежит очистить мир перед концом его. (Это пасхальное утро, когда колокола не переставая звонят по покойнику, словно утро Страшного суда.) Виктория, знающая жизнь и не подвластная чувствам, внезапным пли возникающим постепенно. Опа, посещавшая столицы и места, овеянные мифами и легендами, испытавшая немало крутых виражей судьбы, не устояла перед всесокрушающей силой колокольного звона, — вчера славословившим в литургии жизнь, а сегодня уничтожающим ее во имя смерти. В колоколах сельской церкви звучал чей-то неведомый, завораживающий голос, сулящий неизведанное счастье. Никто, кроме архангела смерти, не может заставить так пульсировать бронзу, перевоплощая звук в музыку, возвышая преходящее до вечности, селение — до вселенной, сменяя ужас наслаждением и очищением.
Кто — архангел или человек — способен превратить печальные колокола в инструмент неслыханной музыки? Виктории, умиленной, он рисовался худым до прозрачности отшельником; руки могильщика, руки женщины, руки хрустальные; он — без глаз и без ног; скрещенные руки на груди, на месте креста — язык пламени; руки чахоточного, куда-то летящие, голова — в легчайшем нимбе озонирующего ветерка и руки, связанные фосфоресцирующей лептой, — крылья в непрестанном движении. Как хотелось бы познакомиться с ним! Прежде она искала знакомств с великими пианистами, знаменитыми актерами, прославленными людьми. Так теперь ей хотелось познакомиться с ним! Хотя, как никогда раньше, она не искала того, с кем хотела бы связать свою судьбу.
А если это сама смерть?
Хотелось бы узнать!
Сама смерть — как она тосклива! Как тосклива эта смерть, притаившаяся в скелете дней, в каждой минуте, в докучливых секундах, — тосклива так же, как, говорят, бывает и любовь. Так же тоскливо делается, когда неизвестна болезнь, уложившая в постель больного, когда меняются приговоры врачей, а болезнь усиливается, рушатся надежды и больной не знает, чем он болен, — и он и его близкие, обезумев от тоски, ждут в отчаянии неизвестно чего. Говорят, любовь подобна смерти. Любовь или смерть участила пульс Габриэля? Любовь или смерть возбудила лихорадку? Любовь или смерть заставляет увянуть душу? Говорят, что любовь — разновидность смерти. Как странно звучит лихорадочный перезвон колоколов, захлебываясь в тревоге, сбиваясь с ритма, а затем изнемогая в смертельной истоме! Колокола аллилуйи, скорбящие о душах, пребывающих в чистилище. Колокола, ослабевшие, когда им нужно было трезвонить во всю силу.
— Габриэль играет в колокола, — говорят люди, укрывшись в спальнях, в патио.
По так продолжается много дней. Не может же он звонить ради развлечения. И люди спрашивают друг друга, встретившись на улице:
— Что такое с Габриэлем?
Беспорядочный звон колоколов становится нестерпимым.
— Габриэль, — говорят люди на площади, — смеется над нашим селением.
Однажды вечером, созывая на собрание Дщерей Марии, колокола зазвучали по-особенному — бойко, как барабанная дробь. Тут уж все возмутились:
— Габриэль смеется над нашими традициями.
На другой день, когда колокола звали к вечерней мессе, они вдруг зазвучали предрождественским праздничным перезвоном.
— Габриэль смеется над нашими мертвыми.
Маленькие и средние колокола то захлебывались в неистовстве, с которым он бил в них, то звучали вяло, безнадежно и неотчетливо, как тикают часы, у которых кончается завод.
— Что такое? Габриэль тоже свихнулся?
Прошло восемь, двенадцать тревожных дней.
— Это неслыханно!
Разладился ритм колоколов, и разладилась жизнь селения. Мысли и действия беспокойны. Все объяты тревогой.
— Что же это делается!
Никто не мог работать, а тем более — молиться. Никто не мог оставаться в одиночестве, всем было тяжело от обособленности, разъединенности друг с другом. Острое ощущалась печаль, сдерживались желания, словно прерывалось собственное дыхание, приостанавливалось биение собственного сердца.
— Так не может продолжаться.
Прошло двенадцать тревожных дней. Сеньор приходский священник покорился всеобщему призыву, родившемуся в запертых жилищах и мыслях, был вынужден признать очевидное и заменил Габриэля.
Как грубо, как глухо гудели колокола в равнодушных руках! Но с этим согласилось большинство, затаившее злобу, не забывшее обиды. А меньшинство негодовало: они предпочли бы слышать клич неистовства, ритмы жизни, а но мертвые, механические колокольные удары. Меньшинство их отвергало. Это было невыносимо для хрустальных ушей. Это оказалось невыносимым для Викторин, настолько невыносимым, что она покинула селение значительно ранее, чем предполагала. И никто не узнал причину ее внезапного исчезновения; кое-кто злословил, что, мол, не случайно в день отъезда сеньоры Габриэль захватил колокольню и так надрывно бил в колокола, что у многих на глаза навернулись слезы, будто какое-то бедствие обрушилось на селение, будто нагрянул день Страшного суда, ибо лишь в тот день застонут, сумасбродно затрезвонят и расколются все бронзовые колокола на земле.
Виктория и Габриэль виделись всего четыре раза. Мельком. Обменялись случайными словами: Виктория что-то проронила — юноша коротко ответил. Несколько слов, а за ними — молчание. Многозначительное молчание, когда говорят взгляды. Тайные. Способные уловить скрытое. Всего четыре встречи и несколько слов.
Четыре встречи. В первый раз Виктория захватила врасплох юношу — он был весь поглощен аккордами погребального звона. Это было час пополудни; лавочники ушли обедать, и вся торговля была закрыта.
В охваченную тревогой душу Виктории колокольные удары падали искрами в порох. Она вышла из дому без определенной цели, однако что-то повлекло ее по полуденным безлюдным улицам прямо к церкви; она поднялась на пустынную паперть, пересекла ее, и здесь взгляд дамы обнаружил дверцу, открытую словно раковина, и винтовую лестницу, которая вела на колокольню; невольно она огляделась, чтобы убедиться, что ее никто не видит. Как осмелиться войти! А дверца манила все сильнее, и с башни, еще более распаляя желание проникнуть туда, слетали предсмертные прерывающиеся голоса. Как могла она войти? Однако лестница-змея отполированными за многие годы камнями уже стала обвивать ее, но позволяя передохнуть, подталкивая в темноте со ступеньки на ступеньку. Если кто-нибудь ее увидит! Если кто-нибудь узнает о ее дерзости! Прийти сюда одной! Быть одной в этом темном лабиринте! Одной! Содрогающейся под гневными ударами колокола. Если кто-нибудь обнаружит ее во мраке, в завитках этой огромной раковины — тогда она вернется назад. И когда наконец она вышла на дневной свет, лицо ее словно постарело: обескровленные, подергивающиеся от волнения губы, втянулись щеки, дрожат руки, внезапно похудевшие; однако бледность лица отступала перед заливавшей его краской смущения, блестели лихорадочно глаза, зажженные колокольным звоном, который вибрировал, разлетаясь молниями. Воздух на высоте заставил трепетать тонко выточенные крылья се ноздрей, изящные ушные раковины, руки, губы…