Но государь, увы, не вечен, а новая государыня или наследник царевич могут по-иному взглянуть на необыкновенность сих «птенцов». И пойдут на плаху и в Сибирь надменные полубоги, а смиренный Ушаков будет свою лямку тянуть на благо трона, будет розыск чинить, хитрить, мудрить, лицедействовать, предотвращать — и будет нужен всегда. Лишь спокойствие — ибо рвение и ярость умаляют отпущенные дни!
Царство Петрово строится таким порядком, что всё здесь в меру, всё законом регламентируется, даже и величина флюгеров на печных трубах. Непохожесть любая, своеобразие всяческое для царства самодержавного — сущий вред. Сие есть воровство нравственное, которое в десятикрат хуже, чем любая денежная татьба. Взять того же лихоимца Салтыкова… И тут обер-фискалу вдруг подумалось: а что, если та кликуша, которую Салтыков продает сейчас за сто рублей, и есть ступинская Устинья? Обер-фискал велел содержать ее за семью замками, к розыску еще не приступал, но уже ясно: от сей ложной кликуши нити тянутся и к булавинцам, и к чающим воцарения Алексея Петровича. Кстати, как это раньше в голову не пришло: а почему Салтыкова нет на сем важном акте, на коем присутствует, по указу царя, вся сановная Москва?
Ушаков перегнулся через стул к вице-губернатору Ершову: «Зело дивуюсь я, что нету…» И получил от него тот же ответ, что и генерал-фельдцейхмейстер: «У его превосходительства какая-то внезапность в приказе Преображенском…» У обер-фискала все внутри пронзило ледяной стрелой. Он встал, как распрямившаяся пружина, вышел, на сей раз не спросившись у Магницкого. Внизу, под наружной лестницей Сухаревой башни, вдали от рыночной толчеи стояли экипажи гостей и экзаменаторов. Лошади, пофыркивая, мирно жевали в торбах овес. Кучера, усевшись в кружок, дулись в карты.
Но тройку-то свою угонную он отдал Митьке Косому! Ушаков стиснул зубы и простонал: «Ай детина! Вот детина!» Нашел на площадке брошенную кем-то ржавую кочергу, повозившись немного, связал в узел, успокоился. А время шло!
Кликнул адъютанта, велел взять любую школьную клячу, скакать в кремлевскую кордегардию[213], привести взвод драгун и свежих оседланных лошадей. Поручик кинулся исполнять, нашел лошадь, ускакал. Время тянулось томительно. Ушаков никогда себя не ругал за промахи, и теперь он, топчась на продуваемой ветрами верхней площадке лестницы, материл этого дурацкого поповича из Печатного двора — нашелся тоже доносчик бестолковый! Ну погоди!
Вдруг из-за угла Сретенки вырвалась его угонная тройка с бубенчиком; возница, круто натянув вожжи, остановил. Прохожие, завидев гербы на дверцах, поспешно разбегались. Выскочил губернский фискал Митька Косой, навстречу ему уже несся через две ступеньки грузный Ушаков.
— Быстрее! — Митька Косой еле поспевал за ним, докладывая на ходу: — Салтыкова нету, выехал, сказывают, в Преображенское с утра.
Кинувшись в карету, Ушаков крикнул Митьке, который вспрыгнул на облучок: «Гони!» — а сам отыскал в полутьме икающего от переживаний Иоанна Мануйловича и, схватив его за косичку, стал тыкать лицом в кожаное сиденье.
Но у Сретенских ворот они увидели адъютанта, скакавшего навстречу со взводом драгун. Ушаков принял другое решение.
— Теперь Салтыков, ни дна ему ни покрышки, уже едет назад, надо ловить его на дороге. Будем двигаться к Преображенскому с трех сторон. Ты, Митька, бери десяток драгун, скачи на Черкизово. Ты, адъютант, дуй на Семеновское, а я буду заезжать со Стромынки. Проверьте кремни в пистолях!
Тем временем в Сухаревой башне экзамен шел своей чередой. Перед началом опроса по риторике вышел учитель латыни, одетый в шелковую рясу. Огладил бородку и объявил, что прочтет свои перетолмачения, то есть переводы, из римского поэта Галлюса Ювенция[214]. При этом латинист покосился на генерал-фельдцейхмейстера, и не зря, потому что Брюс нахмурился, вспоминая: что это за римский поэт? Небось опять свои доморощенные кропания скрывают под звучным псевдонимом…
Учитель латыни принял приличествующую позу, и полились звучные латинские стихи. Слушатели, ничего не поняв, наградили его аплодисментами. Тогда латинист откашлялся и прочел свой переклад на российскую речь:
Пусть ложная других свобода угнетает,
Нас рабство под твоей державой возвышает!
Все оживились, закивали париками, захлопали, обернувшись к портрету Петра Алексеевича, где царь — молодой, кудрявый — стоял на фоне баталии, уперев полководческий жезл в стальную кирасу[215].
Обернувшись вместе со всеми, Брюс увидел, что кресло обер-фискала пустует. «Удалился, спаситель отечества! — усмехнулся он про себя. — Помчался куда-то с поспешением великим. Небось по очередному фискальству. Царь Петр Алексеевич, разражаясь гневом противу врагов внутренних, именует их бородачами, закостеневшими в старине, непотребными людьми, которые грубые и замерзелые обыкности имеют. Но этот-то Ушаков, который, несмотря на красную рожу, и политесу обучен, и духи французские льет, он-то со своим рвением показным не есть ли главный внутренний враг?»
Вот не успел он, Брюс, прибыть в Москву, как дьяк Павлов, его артиллерийский комиссар, доложил о турбации и разорении великом, кое имели Киприановы. Зачем это? Неужто ему, обер-фискалу, который таковой уж, кажется, законник и бумагокопатель, неужто ему не известен царский указ 1705 года, где оную гражданскую типографию и майстера ее, помянутого библиотекаря Киприанова, со всеми работными людьми его ведать надлежит в приказе Артиллерийском, а следовательно, ни о каком возврате в слободу и речи быть не может?
Нет, конечно, все знал, все ведал лицедей Ушаков, только учинил сие из тайной зависти к птенцам гнезда Петрова, и особенно к нему, Брюсу.
Экзамен заканчивался, присутствующие переводили дух. Магницкий вновь взобрался на дубовую кафедру, копаясь в изрядной кипе листков.
— Наука у нас, — воскликнул он, подняв палец, — в процветающее состояние приведена, российская же шляхетная юность ей с пользой великою днесь обучается!
Взять того же хоть Магницкого, продолжал размышлять Брюс. Сущий бессребреник, добросовестен, в нем же лести нет. И царь его любит, подарки жалует, профессором сделал, для большей чести велел даже именовать Магнитским, от слова «магнит». И вот сего почтенного старика тщанием все того же обер-фискала из-за пустой приказной ябеды в Петербург гоняли за караулом, от чего Магницкому великие были страх и убытки. Жестокости Брюсу самому не занимать, в нужный час он, бывало, сам артиллерию через ижорские болота тащил людьми, от чего весьма многие померли, но то была война!
Брюс усмехнулся. Однажды в военном лагере в походе на Литву, когда сей Ушаков был еще желторотым посыльным при Екатерине Алексеевне и до фискальства было ему так же далеко, как улитке до облака, он, Ушаков, зайдя с казенным пакетом в шатер Брюса, увидел только что сделанную часовщиками модель Коперниковой системы. Стал он осведомляться деликатно, что за столь хитрая механика? Брюс все ему кратко объяснил, и сей Ушаков начал креститься — дескать, как возможно, чтобы Земля вращалась вокруг Солнца, ибо дураку видно, что солнце всходит и заходит. Брюс обыкновенно каждому московиту все это терпеливо доказывал, но на сей раз он был не в настроении, да и перед ним стоял всего-навсего ненадобный унтер, царицын прихлебатель, и Брюс просто объявил, что его величество сию систему Коперникову истинной почитает. На что Ушаков ответствовал (и весь он тут, в ответе том): ах, раз государь ее истинной почитает, значит, так оно и есть.
Однако как же быть с Киприановыми? Брюсу смерть не хотелось объясняться с Ушаковым, хотя тот внешне любезностей преисполнен. Генерал-фельдцейхмейстер придвинул к себе лист бумаги, достал серебряный голландский карандашик на цепочке и стал набрасывать: «Государь мой милостивый Андрей Иванович…» Рука дрогнула, хотелось это обращение вычернить, но Брюс удержался и даже добавил вежливое: «Здравствуй на множество лет». Затем стал писать уже сухо, по-деловому, что библиотекарь-де Василий Киприанов выдан от вашей милости в слободу и впредь ему книг и никаких картин производить будет невозможно… Просил — так же сухо и по-деловому — навести надлежащие справки и, нимало не мешкав, вернуть оного Киприанова в артиллерийский чин.
Тут большие часы на Сухаревой башне заскрипели, будто неподмазанная телега, и отбили полдень — адмиральский час. Школяры весело закричали: «Поют музыци, разные языци!» — и, теснясь, стали выбегать в распахнутые двери.
Пробило полдень и на кремлевской Спасской башне, к которой как раз приближалась карета Салтыкова, запряженная цугом вороных. Губернаторские форейторы хлестали народ, крича: «Пади, пади!» Возле Ветошного ряда губернатор велел остановиться и приподнял занавеску, кого-то выглядывая в толпе. Никто, однако, не привлек его внимания, и Салтыков оборотился внутрь кареты, дотронувшись до медвежьей дохи на противоположном сиденье: