– Подумайте, друг мой, как нападают на нас клерикалы! – воскликнул он с раздражением и слегка покраснел. – Где это видано! Даже в церкви занимаются политикой, пора проучить их… Слишком уж распоясались (он произнес «распоясались»)! Пока я у власти, я не позволю смеяться надо мной…
– А не кажется ли вам, президент, что, задевая их самое чувствительное место, можно вызвать еще большее ожесточение? Вот если бы проект был предложен без явной поддержки правительства…
– Это именно так и будет… Я не слишком заинтересован в этом законе. Но, почуяв угрозу, они поймут, что только я способен устранить ее или отодвинуть на неопределенный срок.
– Следовательно, наши депутаты могут голосовать, как найдут нужным?
– Разумеется. Важно открыть дебаты, горячие дебаты, чтобы потешить общественное мнение. Подготовьтесь, друг мой Эррера. Это будет для вас отличным началом.
Я ушел, сияя от радости, и бросился в отель написать Корреа и всем друзьям и известить их, что президент благословил мою кандидатуру. Все опасения рассеялись, я чувствовал себя так, будто мандат уже лежал у меня в кармане. Написал я также отцу Аросе, сообщив, что все прошло согласно нашим желаниям, и еще де ла Эспаде с просьбой открыто объявить о моей кандидатуре в «Тьемпос» еще до того, как она будет выставлена комитетом. Плевать мне теперь на все комитеты, на всех губернаторов, на всех кандидатов!
Я провел в Буэнос-Айресе восхитительную неделю, бегая из театра на вечеринку, с визита на прогулку, из клуба в какое-нибудь приятное и не связанное условностями женское общество, соря деньгами, как сорили ими только в те великолепные, безумные времена. Они прервались по воле злой судьбы, но, не вмешайся рок, могли бы стать началом величественной эры; десять или пятнадцать лет спустя мы как будто увидели ее возрождение. Неожиданный крах – внезапная нехватка денег, вызванная несколькими неурожайными годами подряд, – привел к тому, что народное хозяйство, которое держалось на кредите, но, несомненно, обрело бы силы и крепость, будь у него время укорениться, рухнуло сразу, причем угроза нависла и над существованием нашей партии, то есть единственной партии, обладавшей богатым опытом, достаточными силами для управления страной и ясным пониманием путей ее развития. Прискорбное событие, с которым связаны самые горькие часы моей жизни! Но тогда мы были еще далеки от этого тяжкого испытания, и, несмотря на зажигательные проповеди некоторых газет, Буэнос-Айрес бурно веселился под надежной охраной сильной, великолепно организованной полиции, чья суровость вызывала ненависть черни, всегда готовой по наущению оппозиции к беспорядкам.
Когда я вернулся домой, выяснилось, что я растратил сумму, достаточную, чтобы роскошно прожить в провинции по меньшей мере полгода. Но это меня мало беспокоило. Мои земли и новые дома в Лос-Сунчосе, которые сейчас приносили малый доход, со дня на день возрастали в цене и вскоре должны были образовать значительное состояние; если мне удастся хорошо использовать его в верных спекуляциях, которые Буэнос-Айрес мог легко предоставить, я в самое ближайшее время стану очень богат. Будущее мое было обеспечено, во всяком случае, я так полагал.
Чтобы обеспечить его еще надежнее, я, следуя веяниям времени, брал деньги под векселя в банке, не только провинциальном, но также и в Национальном, иногда – довольно редко – за собственной подписью, а чаще – за подписью доверенных лиц, желая оградить себя от всяких неожиданностей, но без намерения отказаться от погашения долга, – разве лишь в случае «форс мажора». Да и почему должен был я позволять, чтобы какая-нибудь случайность разорила меня, когда многие при худшем политическом положении, чем мое, не подвергая себя ни малейшему риску, тратили, сколько им угодно? К тому же я этим никому не приносил вреда, а полученные суммы позволяли мне строить, спекулировать и расширять свои поместья…
По возвращении домой первый визит я нанес Марии. Она встретилась со мной так же, как прощалась, дружески, но холодно, стараясь проявить и вместе с тем не подчеркивать известную сдержанность. Она была явно настороже; но против чего? Непонятны тайны женской души.
Фрай Педро, к которому я затем отправился, засыпал меня вопросами и успокоился, лишь когда я объяснил ему намерения президента: пригрозить им, чтобы затем показать себя добрым принцем и привлечь их на свою сторону или, по крайней мере, нейтрализовать на время яростной кампании, которую собиралась открыть оппозиция.
– Хорошо, отлично! Но не добьется он ни одного, ни другого, ни закона, ни… того, чего хочет добиться этим запугиванием. Нельзя ставить одну свечку богу, другую дьяволу, а его замыслы доказывают, что он и сейчас такой же еретик, каким был.
Моя кандидатура была объявлена, и теперь в моем служебном кабинете, а также у меня дома постоянно толпился народ: ослепленных моей стремительной карьерой случайных друзей принимал Сапата, задавая тон и направление хору похвал в мою честь и угощая всех сладким мате и можжевеловкой с сахарной водой. Слава моя достигла вершины. Я был если не самым значительным, то одним из самых значительных лиц в провинции; все заверяли, что будут голосовать за меня, и каждый просил о чем-нибудь еще до того, как я попал в Буэнос-Айрес: о месте для сына или родственника; о пенсии для вдовы, сироты или сестры героя Парагвая,[24] который, скорее всего, и не выезжал из своего дома; о рекомендательном письме в банк, чтобы учли его векселя; о поддержке просьбы насчет пожалованья или привилегии; о кафедре в национальных коллежах, нормальных школах и даже университетах, в общем, обо всем, что только создали и придумали люди с сотворения мира. Можно было поверить, будто я обладаю рогом изобилия или волшебной палочкой, и думаю, некоторое время вокруг меня увивались не меньше, чем вокруг Камино, и значительно больше, чем вокруг Корреа.
И я всем все обещал.
Когда поднимаешься вверх по общественной лестнице, надо принимать все просьбы. Достаточно лишь оговорить, что выполнишь их в подходящий момент, а когда он наступит, неизвестно никому… Правда, обычно он наступает слишком поздно для просителя.
Б оппозиционных газетах моя кандидатура была встречена враждебно, меня осыпали бранью, равно как и остальных кандидатов правительственной партии. Столичная пресса тоже поносила нас, подстрекаемая своими корреспондентами, этим несносным эхом местной печати, А вот католическая газета нашего города щадила одного меня, с необычайной яростью нападая при этом на моих будущих коллег, которые, по чести говоря, стоили не меньше и не больше, чем я, по своей подготовке, моральным и интеллектуальным достоинствам или политическим принципам. Корреа прекратил напрасные поползновения выставить меня вон, едва лишь стало известно о воле президента; он стал улыбаться мне, словно избраннику своего сердца, и делал все от него зависящее, чтобы поддержать меня, но тут-то нападки газет еще больше ожесточились. В печати утверждали, будто именно Корреа приложил руку к моей победе, и я могу считать себя «его… политическим сыном», добавляя, что в нашей провинции это звучит как оскорбление. Хотя я мог всем пренебречь, зная, что «скамья» в конгрессе мне обеспечена, я не захотел оставить подобную наглость безнаказанной и, взяв в руки самое острое свое перо и обмакнув его в Желчь и яд, приступил к своим знаменитым «Современным наброскам», представлявшим собой галерею сатирических портретов видных оппозиционных деятелей нашей провинции.
Тут уж я поплясал на всех их смешных чертах, моральных и физических недостатках и даже на некоторых живописных и не очень пристойных подробностях их частной жизни. Для этого я нашел несравненных сотрудников в лице дона Клаудио Сапаты и мисии Гертрудис, которые знали жизнь и происшествия всей провинции за три поколения назад. Не говоря уж о дотошном изучении генеалогии каждой семьи, они знали все скандальные тайны, – действительные и вымышленные, прошлые, нынешние и чуть ли не будущие, – любого из наших влиятельных земляков.
– Что можно сказать о Фулано, мисия Гертрудис?
– Что он мулатишка, вот и все. Его дед был вольноотпущенным негром с Бермудских островов, который сделался ризничим в Сан-Франциско. Добрые родители научили своих детей грамоте, а те стали коммерсантами, завели лавку с пульперией и складом и нажили деньжат. Вспоминаю, еще девчонкой я, бывало, когда мимо проходил отец этого нынешнего важного господина, распевала вместе с подружками, чтобы взбесить его:
Гавана погибнет, наверно,
деньги во всем виноваты:
хотят быть белыми негры
и стать кабальеро – мулаты.
Она питала врожденную ненависть к неграм и мулатам, не уступавшую ее отвращению к каркаманам, то есть грубым итальянцам, или к гринго, то есть иностранцам вообще, а также к каталонцам, хотя они и были благородными сынами иберийского полуострова, родины ее предков. О представителях каждой из этих групп у нее имелся в запасе какой-нибудь язвительный куплетик, например такой: