— Я своих уже всё, — сообщает отец Владимир, выходя. — А вам, видно, специальный случай.
Хочет сказать еще, но, глядя на военных, замолкает. Шаги его гаснут на лестнице. Отбивает двенадцать. Отец Кирилл облачается, берет крест, замечает, как дрожат пальцы, и приказывает себе успокоиться. Останавливается пред иконой Богородицы.
— Вот и вода… — Тот, с усами, держит изящную фарфоровую чашку.
Вода горькая, с металлическим запахом.
Спускаются, проходные дворы, коридоры, долго, словно нарочно петляют, чтобы не запомнил.
Наконец по решеткам понял, что у цели. По решеткам и ветру, который вдруг не к месту подул и угостил пригоршней пыли. Внутри снова спросили документы и разглядывали отца Кирилла. «Надо же», как бы говорили эти взгляды, но что означало это «надо же», отец Кирилл не знал. Проводили вниз, в подвал. Коридор-мешок; пригнуть голову, чтобы не чиркнуть ею по потолку. Несколько дверей, из одной слышалась громкая, похожая на декламацию молитва. «Неужели туда?» — подумал отец Кирилл.
Нет, другая открылась.
Вошли в небольшую комнатку, шибавшую, как и все здание, тяжелым запахом затравленного человека.
Посреди комнаты стояла черная кровать, на которой кто-то сидел.
Открывание двери не произвело на сидящего никакого впечатления. Так и сидел со склоненной головой.
— Только не слишком долго, — сказали за спиной отца Кирилла и закрыли дверь.
Тень на постели пошевелилась:
— Как я счастлив, батюшка, что вы согласились прийти. Не ожидали, а?
Отец Кирилл едва не выронил крест.
Ташкент, 18 июля 1912 года
— Не ожидал, но чувствовал. — Отец Кирилл провел языком по пересохшему нёбу. — Не думал только, что решите принять святое крещение…
— Уже принял.
Отец Кирилл посмотрел на Кондратьича.
— Шестьдесят два года назад. Только вот не знаю точно, где. В монастыре города Лютинска или в самом Петербурге. Имею основание полагать, что в Лютинске.
Голос Кондратьича был другим. Говорил сжатыми фразами, какими говорят астматики. Иногда прерывал себя кашлем, глаза его краснели и по седой щеке ползла слеза.
— Рассказывайте… Кондратьич, или как вас правильнее…
— Не знаю. Не знаю, батюшка, как меня правильнее. Может, вам это удастся узнать, а? По документам был Иона Васильев Фиолетов, сын священника, рожденный в одна тысяча восемьсот пятидесятом году от Рождества Христова. Кроме года рождения и, может, имени, все остальное было не слишком удачным враньем… Хотя… какая разница? Йовад йом ивалэд бо вехалайла амар ора гавер![45]
Детство я начал запоминать очень рано. Отца Василия. Знаете, есть такие батюшки — тихие, как молоко. Сколько я ему делал неприятностей, а он все глотал. Не был я его сыном, совсем не был. Но верил, дети всему верят. Матери, матушки его, я не застал. Умерла, еще когда был младенцем. У отца Василия не было даже портрета, только ее любимое платье. Помню, как хотелось всегда его надеть, отец Василий мне и это позволял. Но вначале помню: большой город и отец Василий держит меня за руку. Он крепко меня держал за руку, пока силы были. Боялся, что упаду и нос разобью. Голубятню помню, голубей отец Василий прикармливал. Их по лысинке пальцем погладит и меня — по вихрам, ты, говорит, тоже голубь, Иона — «голубь» значит. Еще я очень Бога любил и святых. Ложку не мог порядочно до рта донести, а уже свечки ставил, пальчик обжигал. А может, оттого верил сильно, что я много тогда болел. Полдетства под одеялом, и отец Василий рядом сидит.
А потом начал слышать. Вначале уши отверзлись, потом глаза. Добрые люди сообщили: не того сын. Знаете добрых людей? Их очень много, и они всегда готовы открыть вам глаза. Даже обижаются (но не сильно), когда вы не даете им этого сделать… А потом уже и письма в сундуке нашлись, где матушкино платье моль ела. Письма отцу Василию насчет усыновления, документ о крещении моем в Лютинске, в монастыре. Боже, какой допрос я ему устроил, этому святому человеку… Катался по полу, бился головою о дверь. Кричал, что похулю Бога, если мне не доложат немедленно всей правды. Тогда он мне и рассказал, что я сын «кого-то большого», но не знает, кого. Потом проговорился, что возил меня, четырехлетнего, в Петербург на «обмен». Тут я на него совсем набросился: «Какой обмен?! На кого меня сменять хотели?!» А он поглядел на меня кротко, как ребенок, я и застыл. Смотрю, а он, мой отец Василий, отходит, я к нему со слезами, трясу руки: обменяли меня или нет? Я — это я? Отец Василий говорить уже не может, кивнул только: «Ты — это ты…» И всё — похороны, дождик, земля. Но это уже после Бога. Потерял я его тогда. Говоря алхимическим языком, хоть он и не для этой исповеди, то была первая стадия, обжига, кальцинации.
Поступил таким «обожженным» в семинарию, в Казань. Любопытный тип: неверующий семинарист. Днем «аллилуйя!» и святые отцы, ночью Дарвин и Михайловский. Двоедушествовал, а что делать? Другого пути для поповского сына не полагалось. Хочешь в люди, иди в семинарию. И все время до тайны своего рождения пытался докопаться. В Лютинский монастырь ездил. После манифеста монастыри стали вольнонаемных брать на разные работы. Я на лето и нанялся, тем более семинарист. Там оказалась пара насельниц, которые еще помнили. Да, говорят, была такая, из благородных, нежная. Родила, мальчик. Звали Варварой. Но это я и так из сундучных писем знал. Бежала, дитя осталось. Документы и письма все уничтожены. Снова мрак: чей я сын, что это был за обмен?
И тут — совпадение… Приезжает в монастырь князь, осколок прежней эпохи, богат как егупецкий чорт. Совершает пред смертью «турне», как сам выразился, по монастырям. Поживет немного, похлебает монастырского кисельку, пожертвования сделает. При нем секретарь, князь диктует ему воспоминания. Поселили их в лучшую келью в две комнаты, вот он в одной диктует, а в другой я временно плотничаю, шкап чиню. Прислушиваюсь и слышу: «Варвара Маринелли… Лютинск… Государь император… незаконнорожденный…» Кровь зашумела, еле дождался, когда князь на вечерню с секретарем спустится. И — в комнаты. Ищу рукописи, они где-то спрятаны, только листок последний на столе. Читаю, что Варвара Маринелли была захвачена в плен и исчезла в Бухарии, а за полгода до смерти покойный государь Николай Павлович велел доставить своего малолетнего сына от нее, Иону, в Петербург для обмена его со своим внуком великим князем Николаем Константиновичем, оба были ровесники, по четыре года. «Иону в дальнейшем предполагалось объявить наследником. Однако…» На «однако» запись кончалась. Вдруг за спиной: «Что вы здесь делаете?» Так увлекся, что и не слышал, как вошел князь. «Кто вы такой?»
«Я — Иона Фиолетов. — Я волновался, но говорил спокойно. — Это имя вам должно многое говорить. А делаю здесь то, что пришел узнать всю правду».
«Иона…» — Старик задрожал, даже парик съехал.
«Да, Иона, усыновленный отцом Василием Фиолетовым и потому — Фиолетов, а не… а не Романов!»
«О! Остерегайтесь произносить вслух, это может вам дорого обойтись».
«Я не нуждаюсь в советах. Мне нужно знать, был ли совершен обмен, о котором вы пишете? Я знаю, что я — Романов, но который: Иона или Николай?»
«Я не могу вам этого открыть. Идите, я призову вас. Я должен побыть один».
«Иона Николаевич или Николай Константинович?» — наступал я.
Князь стал задыхаться, совать какие-то деньги, а я гнул свое: «Иона или Николай?»
«Ини…» — пискнул он и застыл.
«Ини» — и всё.
Это была вторая смерть, которую вызвал вопрос об истине моего рождения. Наверное, это был знак, чтоб я остановился. Но я не остановился.
Я взял деньги, которые он мне сам давал, уничтожил следы своего присутствия в келье. Потом нашли его уже холодным, врач засвидетельствовал смерть от апоплексического удара. Старичок секретарь, следуя, видно, инструкции из Петербурга, сжег все воспоминания на заднем дворе монастыря, поздно я дым почувствовал…
Итак, я прошел стадию коагуляции, затвердевания жидкого вещества: мысль моя отвердела, денег хватало на дорогу в Петербург и на подготовку в университет. Хотя главной целью был, конечно, мой двойник, тот, кто считался великим князем Николаем Константиновичем, неважно, был ли он им на самом деле или же он был подменыш, носивший мое имя.
Итак, прощай, семинария! Здравствуй, Петербург!
Петербург… Как он мне сразу не понравился. Каким пронизывающим ветром меня встретил. Разумеется, я тотчас заболел. Я и дома часто болел, а Петербург — идеальное место для болезней, кашля и ломоты; нигде я не видел такой армии холеных, самодовольных врачей. Средства мои таяли на лекарства и книги — я, невзирая на болезнь, готовился на восточный факультет. Да, хотел, выучив языки, ехать в Бухарию вызволять Варвару Маринелли, хотя бы она и не оказалась моей кровной матерью.