– Пойдем, Феодор, отсюдова, – кротко позвал юродивого отшельник. – Кощуны слушать – что и самим блудить.
– От Никона бежали, а от нас не деться! – пригрозил эконом и поднялся с лавки, уперся головою в матицу. В келейке сразу стемнело. Червленые губы Ефимки полыхали в смоляной непролазной волосне, словно бы не просохли еще от недавно испитой крови.
– Пойдем, братец, из блудилища, – снова позвал Епифаний. – Они с чужих берегов, не нашей веры. Не нам с има ратиться…
– Они веру ищут, а надобно искать Господа, – уперся Феодор у порога, раскинул руки крестом, твердо уставясь ладонями в ободверины. – И нашли себе козлища! Вон воссел, трясет бородою, а над головою черный дым. Дьявол, сам дьявол. Тьфу, нечистый! – зафукал юродивый, плюясь через плечо Епифания. Отшельник уже отмяк сердцем, сейчас лучился добрым мятым лицом, и на щеках, на лбу, под глазами играли сотни мелких морщинок. Епифаний выталкивал Феодора прочь и приговаривал:
– Пойдем, братец, из блудилища.
– Вели, учитель, вели! – загремел эконом, накаляясь, угрюмо надвигаясь на сутырщиков, что заявились в чужой дом, да еще и правят суд. Ефимко вроде бы сорвался с цепи, торопливо засучивая рукава. – Дозволь, я истолку их в пыль!
Епифанию удалось-таки выпихнуть Феодора из проема и захлопнуть дверь.
– Надо стоять в вере, а искать Господа! Насмерть стояти! Нету другой веры, окромя православной! Не-ту-у! – вопил юродивый из сеней, пока волок его монах Епифаний прочь из келий.
– Нажил ты себе лютого неизбывного врага, – грустно посетовал отшельник притихшему юроду, ловко заскакивая в челн и отталкиваясь пехальным шестом от бронницы. Быстро пересекли протоку, по заберегам густо обметанную кугою; на илистой бережине замедлили, вглядываясь в прогал меж сопками, где невидимый затаился скит. – Когда неустрой кругом, как червие, лезет наружу всякая гиль из гнилушек, пенья и трухлявых колод, подменяя собою праведников. И всяк Богом клянется и Святым Писанием. Когда подавался с Соловков, хотел подичее забраться. Дай, думаю, уйду, где безлюдно. Много места на Руси, куда нога человечья не ступала. Взял книги в ношу, сухарей, старцы благословили. Четыреста верст брел тайболой, сел на Виданьском острове… И вот третий год уж ратюсь. Как погребли старца Кирилла. Воюю и плачу. Неизбывно в миру бесов.
Епифаний замолк, снял скуфейку, редкие льняные волосы на большой круглой голове как плакун-трава: сквозь тонкую прозрачную поросль просвечивает гладко натянутая, как на репе, по-младенчески чистая кожа. Феодор так жалостливо взглянул на отшельника, будто собрался погладить того по голове.
– Странно мне будто. Бежал он из заточения, а властвует. Знать, демоны пасут, – нарушил молчание Феодор. У него было закостенелое, мертвое лицо, а глаза пустые, творожистые, с накипью в устьях. Словно бы весь истратился там, в кельях, когда ратился с настоятелем. Феодор прислушался к пустынной тишине острова, будто удостоверился, нет ли и здесь наушников и дозорщиков, и продолжил стертым голосом: – Ему бы как ужу в нору. Схоронись и сиди. А в нем ни тоски, ни страху, как заговоренный. Кабыть так и надо. Устроил блудилище, а сам за сатану…
– Враги наши невидимы бысть…
– Всяк враг видим, коли душою бодрствуешь…
– Он вроде бы и видим, а не ухапишь. И стало быть – невидим. Одно чувствие, как сыворотка в горсти. Сожмешь, хорошенько встряхнешь, думаешь, что из него душа вон. Ан нет… После глянешь – пусто в горсти. Уж за окном хохочет, вражина, да рожи корчит… Враги наши всё веру ищут, о ней хлопочут. Библию наперекосяк читают да в то смущение зазывают слабых.
– Верно, отче, – вдруг поклонился Феодор, поймал у отшельника ладонь и поцеловал. – За веру надобне стояти. Она отцами нашими сыскана и нам во всей красоте заповедана.
– Как жил я на Соловках, был к нам сосылан Арсен жидовин и грек еретик, что после стал в справщиках у Никона. И тот Арсен сам признался однажды отцу духовному Мартирию, что он в трех землях был и трижды отрекался от Христа, ища мудрости бесовския. И вот такой переметник стал в наши печатные книги сеять плевелы, переменивать на свой лад. Мы тому Арсену цену истинную ведаем. Как тут не тужить, коли в советчиках у патриарха пропащий, вовсе сгиблый человек, давно душу продавший. Его и земля-то к себе не примет. Ведь не праведника, не честного жития старца себе в подручники выбрал Никон, а самого никудышного, бросового человечишку поселил в келье возле себя, чтобы и Русью-то не пахло. Русаков-то, сказывают, всех в юзы да в колоды да куда подал ее в Сибири угнал… Ох, Царица Небесная, оставляешь ты нас в последние дни…
– Тьфу, тьфу… Иудины дети, крапивное семя, враги Христовые идут по нашим следам, затаптывают их, заливают лжою, чтобы не разглядели, опамятовавшиеся, честного пути. Да что их ковы до нас, братец? разве могут они повязать честного человека, опутать его душу? Не-е… И напрасно ты сетуешь, ибо всякий праведник живет под щитом Спасителя и Пречистой Девы, а всякий грешник под разящим мечом их. Не оставила нас Пресветлая, но ежедень тужит по нам и гневается преизлиха на нас, прелюбы творящих. Была у меня даве, вот как тебя видел и разговаривал с нею. Гостила, миленькая, у меня, но грозилась наслать камение… Вот ужо, погоди-тко, дерзновенные! – погрозил Феодор в сторону скита, скрытого за холмушками. – От честного народу укрылись, яко мыша в норе, но от призору Спасителева не запереться. Везде настиг-ну-ут, во всякое время сразят его архангелы! – И Феодор притопнул ногою, вода пырскнула из-под ступни на обремкавшийся кабат, на грудь юродивого. Как бы собаками был дран блаженный…
Тут небо разредилось, глянул сквозь облачную сизую муть огненный зрак, золотушный, как бы сывороткой облитый. И сразу степлило. И ветер, дотоль уныло, монотонно свистевший над островом, присмирел, залег в ложбинах, вода в реке заиграла просверками, залучилась, словно бы сотни серебряных рыб всплыли из глубин. Много ли матери-земле нашей надобно: чуть приласкали, пригрели, обнадежили, она и обрадела, готовая плодиться.
Но откуда тут, на травяных низинных лайдах, бесам-то быть? Всякую чертовщину сдует сквозняком в реку под кряжи, в домашнюю сторону, под стены пустыньки, а там уж, под прислоном греха, посреди блуда, лешачей силе самый праздник. Зимой на острову – другое дело: завалит снегами, заметет келеицу под самую крышу, наставит сугробов, да ежли под крещенскую ночь в самую глухую темь, когда и петуха нет поблизости, чтобы выпутать нечистую силу, тут бесам и луканькам самое счастие блажить и сумятить сердце одинокого отшельника.
Иноки стояли, полуотвернувшись, озирая клок родимой северной землицы, окруженный водою; и хотя каждый смотрел в свою сторону, но даже в наступившем молитвенном молчании они вели неслышимый сердечный разговор, доступный лишь истинно верующим. В младых летах они покинули родителей своих по обету и ушли в церковь спасати душу свою, и волею рока, неизъяснимыми путями (надолго ли?) сыскались, прильнули друг к дружке на совместное житье. В какую бы пустыньку, в уединенный скит ни забирался бы наш монах, он невольно, в мыслях ли, в молитвах ли, но поминает о том неведомом брате по подвигу, коего может приобрести в особное житье даже глухой ночью, а переночевавши и вдруг найдя сердечное согласие, надолго задержаться для служения Господу…
Однажды попадал вот так же по комариной тайболе соловецкий монах Епифаний с легким кошулем на спине, где были старопечатные святые книги, своеручные записки о церковных догматах да горсть сухарей; и не дойдя до озера Онего двенадцати верст, тайною неторною тропою набрел скиталец на пустыньку старца Кирилла. Держал тот монах в пустыни мельницу и толчею, но сам лишь крохами довольствовался, отщипывая от ломтя, жил в суровом монашеском посту, а весь прибыток отдавал крестьянам Христа ради. И старец принял Епифания с великой радостью и удержал у себя…
– Вот ты молвишь, брат Феодор, де, враг сатанин всегда видим. Э-эх, главная борьба с врагом невидимым, – вдруг вернулся к прошлому разговору Епифаний. Он еще не мог остыть от недавней при, гремевшей в скиту. Какой-то неизбывной тоскою внезапно обдавало, как жаром, его незлобивое сердце, и Епифаний с ужасом вспоминал тех, кто в эти минуты оставались в блудилище, не представляя, к какому гибельному краю, споспешествуя, поя псалмы, сталкивает их настоятель с вожата?ем Ефимкою. Ишь ли, хитрован: сам на кресте виснет, ежедень вымаливает у Господа рая себе, а слабых, никошных, малодушных отправляет в бесконечную погибель. Плетет-заплетает вкруг несчастного ближнего паучьи сети свои невидимым словесным челноком. Как тот лещ, побарахтается христовенький в нетях, попытается выбраться из сетного полотна, отыскивая прореху для спасения, а после и сдастся с облегчением и с особой охотою, со сладострастием погрузится в алкание грехов.