Однако деловой разговор сморщился на том и утух. После тройки любезно-двусмысленных пожеланий мирзы покинули царевича…
…Глубокой ночью пиршественный шатёр разобрали, под настилом таился утлый заземлённый вруб. Внутри корячился узябший толмач в тулупе. Все слова Мурата и его гостей долетали до него сквозь узкую щель, придавленную тяжёлой курительницей на ковре. За неё-то и ухватился пылкий Иштору…
Теперь астраханский воевода знал, чего ждать от льстивых ногаев и как отнестись к владетельному князю четырёх рек с царской хартией…
После такого развлечения полегчало. Но только поначалу. Дальше захлестнула тоска: горючая, голимая, опустошающая…
Служба на Волге близилась к закономерному итогу, Годунов звал в столицу. Но нутро распирало от не осознанной до конца и смертельной обиды, нанесенной кем-то ему, нет, не ему — всей его жизни. Он понял, что ни Астрахань, ни какой другой город не принесут избавления от гнёта мрачных дум. Его тянуло в другое. И он догадывался, что сила притяжения беспросветным тучевом сгустилась вовсе не в Москве, куда давно пора. В Самаре! Струя самых противоречивых домыслов сварила мозги. И он нащупал, извлёк из тайников сердца непонятую до конца потребность за чем-то, вперед столицы, править в Самару. Да и что — столица?..
Гордый и обидчивый он тщился не думать о той ради кого поедет обязательно поедет в Самару дела-заботы заслоняли но так ненадолго и так непрочно от любви естество побеждало он не поминал даже её имени во всяком случае пытался уверить себя в полнейшем спокойствии безразличии равнодушии но что бы там себе ни говорил ни внушал в чём бы ни пытался убедить своё гордое «я» за скопом мятежных своевольных волнующих стрекал всё-таки прятался самый сильный из толчков — скрываемое и безуспешно бичуемое им чувство любви успевшей затвердеть и переполнить воинское сердце Любви к женщине единственной и неодолимо тянущей…
А чем больше вспоминал о прошедшем, тем сильнее убеждался в дурацкой непоследовательности, бесполезности и губительности своих поступков. Так ли вёл себя в доме Елчаниновых? Нужно ли было мямлить все эти вежливые, нелепые, пустые, робкие, сопливые глупости? Не вернее ль было решительно и цепко схватить невесту, полонить в объятия, завоевать, обессилить, прижать к груди, пасть пред отче её и выкрикнуть с вызовом: «Казни-дери-секи, коль хошь! Но только дочь твою люблю! Пуще света, пуще жизни! И никто, хоть сам шайтан, не заставит отпустить меня её, покуда не дашь ты родительского благословения на нашу свадьбу…».
Вот как следовало сделать! По-хорошему, по-честному, по-мужски. Но зачем об этом квохтать теперь? Слабый ты человек, Степан Бердыш, квёлый и скучный. Раб государев, коему всё, что не служба, второе и даже третье, не главное. Непобедимый в бою, витязь без страха, в любовной баталии ты не мужик совсем, тряпка, о которую вытер подошвы даже юный барчук, боярский петушок, ни пороху, ни петли, ни плети, ни клети не познавший. Правы, ой, как правы — казаки: Барабоша, Мещеряк… Справедливы в презрении своём даже злобный Зея и оголтелый Ермолай Петров. Поделом тебе, и права Надя, что отвернулась…
Всё это, спутанное, озлобляющее, свербящее, яростным червилищем точило ноющее сердце, рыхля и пыряя упругими жальцами, шершавыми шильцами, грубыми баграми, острыми заусеницами, калёными вертелами…
И так во весь путь, когда с полудюжиной воинов правил он по первомерзли в Самару-городок…
На пятый день повстречался большой отряд стрельцов и казаков. Вторых сперва и не заметили. Вольной стаей подпирали они стрелецкий костяк со Звонарёвым в голове.
Сравнявшись, поручкались. Поликарп дал знак своим.
Тпру…
Переждали, как подтянутся казаки.
— Что, Степан, мечешься? — жалостно улыбнулся пятидесятник. — Надя-то твоя того… Всё…
— Взамуж отдана? — хладнокровно, сам дивясь выдержке, спросил Бердыш, тогда как сердце в прорубь сигануло.
— Венчаются скоро. Правда, Надя всё хворает. Оттого и затяжки. А я вот с поручением важным.
— Да у тебя, гляжу, чуть не войско!
— Казаков в Астрахань веду.
— Что? — кровь в висках застучала живее, но без тепла. — Никак яицкие в Самару пожаловали? Да, небось, все?
— Ну уж все! Все — это, брат, за полтыщи. А тут по полста три.
— А остальные где?
— Ну, Семейка Кольцов, вишь, с этими молодцами возвернулся. Богдашка на милостивую не клюнул. Эти ж, с Мещеряковым явясь, загудели с ходу, точно и вин за ними нет. Без просыху вольготничали. Баб позадирали тутошних. Чуть до бучи не дошло. Потом воевода всё же сладил. Велел собираться в Астрахань. Оно б сошло за счастье, не накати ненастье… Послов нам чёрт из Москвы сосватал. На беду, пришлось всё то точняком за день до нашего отбытия. Так бы разминулись, и не знай горя. Ан припёрлись с послами ногаи, без зова, мимоездом. Вестимо, о казаках прознали, и ну ругаться. Вот, дескать, кто татям потворствует! Мол, наворовали, покаялись и прощены! А нашу, мол, рухлядь себе пригребли да с воеводой поделили. Ну, Засекин, знамо дело, мужик хоть и крутой, да только перед своими. Растерялся, сразу не смозговал, что и как. Вот голова Елчанинов — голова настоящая, хоть и гладок с виду, да в деле справен. Он возьми и подскажи князю: вели-к ты казачкам корысти, что у поганых боем достаты, этим вреднюкам и отдать. В общем, слово за словом, от казачков — прыткий такой малой Тихоня Пи…к, ну, ты знаешь: на П, а дальше иконы выноси… Как раскукарекается этот Пи…к прямо перед толмачом: а давно ль мы, станичники, похвальные слова слыхали за свои лихости в ногайских уделах?! Тут уж все загомонили. Мещеряк и вякни: ежели нам сам царь вины отпустил, так, почитай, всё; а кои вины в прошлом были, так те мы по его доброхотному соизволению свершали; теперь же мы-де люди государские и наши минучие набеги — неподсудные; так что неча кривиться перед паршивыми басурманами. Да и рухляди-де нету давно: что на Яике оставили, что прокутили на славу. Вот такое примерно зарядил… Тут все казаки зашуршали. Видим, дело к лютой стравке. Мирзы всполошились, своим языкам не рады, сробели. А мы, прикинь, что? Чуем: щас вам зараз погребай-молла. Мы ж народ простой, русский: всегда на стороне своих, не за басурман же… А Елчанинов тут снова хватился: а чего, брат-станишник, заголосил-то? Что ль на глотку берёшь? Не лучше разве ещё лишку погудеть над медовухой? И вкати пару бочат! Мещеряку здорово то не приглянулось. Ушёл от выпивох с мутилой П…ком и давай ругать воеводу, да не ругательски, а по делу. Такое всплыло!.. Уже и воевода, на что толстолоб, очухался, да при мурзилах блохастых прикажи: возьмить-ка, Поликарп, ослушников под стражу. Ну, моё дело какое? И против души, а приказ. Матюша не удивился. Легко даже как бы вздохнул, словно того и ждал…
Готовый, загодя был готовый к такому исходу, кричало из нутра Степана: знал Матюша, ранее и изначально, что к этому всё идет…
— …саблю отстегнул и сдался, — продолжал Звонарёв. — Вот такой человек. Тишка П…к — тот парень-кремень. Без крови б не дался. Но, на атамана глядя, зыркнул и поник. Станичники той порой крупно подпили, но один, Камышник Ваньша, просёк, что атамана нету. В крик! С грехом успокоили. А казакам внушили: вы-де отныне не в воле. По чину и смиритесь. Ну, на пустое брюхо и зубр копыта протянет. Посудачили — утихомирились. Вот я ими теперь и главенствую…
— А что же Матюша, Тихон, Камышник? — встревожился Степан.
— В подклети самарской. Остужаются. У меня письмо к Лобанову: как дальше с ними быть?
— Ой, не хорошо это! — вскричал Бердыш.
— Я при чём? Моя б воля…
— Ой, нехорошо это! — мотал головой Бердыш, но осёкся враз…
— Привет мил-человеку, избавителю и благодетелю, — раздался нечужой хрипок. Помертвев, Степан увидел поравнявшегося с Поликарпом седого Болдырева, других казаков.
— Милостив государь наш, а слуги его ретивые высших похвал заслужили, — с убойным злорадством вторил Ермак Петров.
Сотня иных, не безвестных глаз немой ненавистью, молчаливым презрением, пронзительной насмешкой поливали, стегали и сверлили Степана. Открыл было рот, да махнул рукой, с треском стиснул челюсти, рванул поводья.
…Сопровождавшие стрельцы-гонцы влились в воинство Звонарёва.
Один остался он на степной росстани перед Самарой…
…Сыпал снежок. Печально улыбнулся Бердыш. Уж сколько?.. Поболе года крутишься ты в этих местах, ровно в клетке зверь. И вот она, какая уж по счёту, «благодарность» за преданность и службу. И в кой раз унылым шилом дырявит ноющее сердце.
…Досада…
Вот и город, яркие желтки башен за решёткою голых дерев. Широкая прямая просека от причала к воротам. Маковка церкви, обитая жестью, в тусклых лучах играет, молочно-матовым полыхает малахитом.