поддерживало дух в нем. Но и без этого Могута не поменял бы в себе. Это уже не зависело от него, а от другой силы, про нее он не сказал бы, что она лишь благо дарующа ему ли, ближнему ли окружению. Ощущалось в ней нечто охолаживающее душу, и трудно было отделаться от чувства, что и в небесных далях не все совершается как хотелось бы, что и там происходит что-то не в утверждение сущего, но в расталкивание.
Могута подумал, что устами Богомила глаголит дальнее, придерживающее сущее в привычном устоянии, сдвигаемом в одну ли сторону, в другую ли, радость ли несущее мирскому люду, горе ли. Но смутило воина и мужа не это. Он и прежде знал, что душа старого волхва уже давно приблизилась к всесветному духу, обрела себе жилище на недоступной человеческому разуму высоте. Смутило вдруг помнившееся слабым и колеблемым вопрошающее:
— Иль тут нету и твоей вины, княже?..
У Могуты возникло чувство, что и Богомил находится в сомнении, и было это чувство горестно и тревожаще. Глядя на старого волхва, он подумал, что был прав, полагая, что и в небесных далях не все спокойно, и там наблюдается брожение, которое, достигнув земли, вызывает в людях потерянность.
Говорили в седую старину: на дедовом свычае племя стоит, и коль скоро что-то поменяется тут, то и племя если и не сгинет, то подостынет в нем дух дедичей и дурные новины полонят сердце. Жаль, что ныне в иных родах запамятовали про это и потянулись к Уставу Владимира, отчего и поломались многие свычаи: уж в ближних к стольному граду землях не возжигаются, возвещая о святых празднествах, чуть только солнце всколышет ночную темноту, огни на требищах и нету прежних помет, писанных волхвами на высоких белых столбах, окаймляющих капища, по которым люди узнавали бы, какой быть погоде, и оскудели жертвенные подношения великим Богам и злому Ляду. Все сделалось тускло и скучно, тож и в людских сердцах, подостыла в них извечная тяга русского человека к вольности. Да что там! По новому Уставу человек не часть сущего, свободная вершить свою жизнь по собственному разумению, но что-то слабое и безвольное, лишь близ Господина обретающее спокойствие духа. Ах, если бы так! Нету душевного смирения в людях, и сомнение в них становится все больше. А что как переметнется в сущее и там сдвинет?.. Иль не станет тогда в племенах и вовсе оскудело на добрые деяния?.. Потому-то и выбрал Могута свою тропу и уж не свернет с нее, как бы ни тяготила его порой сердечная неприютность. Потому-то денно и нощно он мечется с дружиной по вятским закраинам, не давая роздыха телу. Он и вовсе задубел в лице, и руки, привыкшие к мечу, отяжелели. Нелегко противостоять многочисленному великокняжьему воинству, да не отпущено другого, если хочешь остаться вольным человеком. Почему же этого не видит Богомил?..
Рядом с Могутой светлый князь вятичей Удал, про него и в дальних осельях наслышаны и преклоняют пред ним колена, он из древнего рода Маскуфей, и волею тверд, не растолкать в нем и самым великим посулам, на кои щедр стольный град. Он сызмала осознал предназначенное ему. Нет, не покорится Удалу ничьей власти!
Когда сделалось невмоготу по причине поределости рати за последние, кровью братниной меченые леты противостоять в открытом сражении киевским дружинам, ведомым Добрыней, решили высокородные мужи из стана Могуты разбить свое войско на малые отряды. Так и поступили. Но от этого не стало легче воинам стольного града. И в малом числе противник был стремителен и храбр и отходил не сразу. Земля вятичей вся в огне, вдруг да и в глухих лесах возгоралось, и тогда отступали дружины Добрыни к берегам Русской реки и лишь время спустя, окрепнув духом, снова шли на упрямых вятичей.
Еще долго длилось бы противоборство, да умер князь Удал и его вознесли на погребальный костер. Некому стало укреплять в душах вятичей, слезьми вдов и сирот умылась древняя земля. Кто мог еще держать в руках меч отступил в таежные дебри и там затаился. И уж не поднять никого, не вывести на дорогу войны. Что-то сломалось и в самых стойких, и сказал волхв Череда дрогнувшим голосом:
— Боги не с нами!
В Могуте слово сие отозвалось сердечной болью, она ослабила его душевную крепь. Может, это и явилось причиной того, что однажды он не поберегся и был окружен численно во много раз превосходящим его дружину противником и уж не пробиться ни в какую сторону: крепки вражьи заслоны. И то еще беда, что под началом у Могуты не одни воины, для кого смерть в усладу измученному в непрестанных походах телу, а и дети, и женки. Не бросишь их, обессилевших. Много раз слышал князь-воевода бормотание про Ирий да про то, как тягостен путь к нему, светлому; должно быть, не дойти им до него, изуверившимся… В ту пору отпал от них князь дреговичей Мирослав, порушил клятвенное слово. Горько! Тем более что и среди слабых и немощных пронесся слух об этом, и люди совсем пали духом. Однажды трое старцев, подойдя к Русской реке, бросились с крутого обрыва в ледяную воду. А тут еще киевский Большой воевода прислал вестника. Добрыня повелел ему сказать, чтобы сдавался Могута, и тогда все его люди будут прощены. Могута знал, что слово Добрыни крепко, и, поразмыслив, решил довериться ему. И неторопливо пошел к дальнему таежному навершью, возле которого развевался великокняжий стяг. И плач великий был промеж близких ему людей, когда его везли в ближнее городище, а потом опускали в глухое темное узилище. Но странно, в самом Могуте в те мгновения что-то вдруг высветилось и — полегчало на сердце и уж не было так давяще, ровно бы кто-то участливый к его судьбе сказал, что ничего еще не решено и надо надеяться на лучшее. А почему бы и нет? Сколько помнит, он всегда жил надеждой, иной раз совсем слабой, но потом она укреплялась и подымала дух.
Подле Могуты людье разное, есть и в ременных путах, а то и в железах, все они за немалые вины перед великокняжьей властью опущены в узилище, где даже в оконце, сверху, промеж потолочин, опутанное толстыми дубовыми ветвями, малый луч не пробьется, а скользит по желтому решету. Мрачно в узилище, стыло, дух в нем тяжелый, но людье все шевелится и к только что брошенному в яму тянутся со всех сторон и спрашивают охрипшими голосами, кто он,