Тишину нарушал только стук ножа Даниела, резавшего выращенную Пирсом картошку. Я пытался заговорить, но у меня перехватило горло. Известие было для меня страшным шоком: ведь такое случилось с тем единственным человеком, которому, как казалось, мне удавалось помочь. Но самое страшное ожидало меня впереди. Когда Амброс спросил женщину, почему она хотела убить себя, Кэтрин просто ответила: «Роберт бросил меня. Он сел на коня и ускакал».
Вечером, после ужина, пока остальные готовились к Собранию, я пошел в «Маргарет Фелл» и взял из соломы куклу, которую Кэтрин звала Иисус из Вифлеема. Затем, нарушив правило никогда не ходить поодиночке в «Уильям Гарвей», я пошел туда и разыскал Кэтрин, ее приковали за ногу к стене. Она спала. Женщине дали большую дозу настойки опия, ее дыхание отдавало лекарством. Уложив куклу в постель из соломы рядом с тюфяком, я покинул барак.
Глава восемнадцатая
Тарантелла
Этой ночью я не мог заснуть. Около часу мне надоело лежать в темноте, я встал и зажег лампу. При ее желтоватом свете я стал рассматривать свои руки — всегда так делаю, когда волнуюсь, и потому хорошо знаю, как они выглядят. Красноватые, широкие пальцы, кончики плоские и ногти тоже. Ладони горячие и влажные. На тыльной стороне руки редкие волоски и веснушки. Это руки Меривела — не Роберта, и все же, когда в них скальпель, они не дрожат и не ошибаются.
В два часа я услышал, что проснулись Амброс и Эдмунд, и хотя моя очередь совершать ночной обход еще не подошла, я натянул штаны, надел туфли, взял лампу и присоединился к ним. Когда мы подходили к «Уильяму Гарвею» (я надеялся, что Кэтрин не спит, увидит меня и поймет, что я ее не бросил), Амброс прошептал мне: «Больной разум, к сожалению, более склонен к страстным привязанностям, чем здоровый».
Я улыбнулся.
— Мне это известно, Амброс.
— Поэтому святые люди любят всех, никому не отдавая предпочтения. Здесь, в «Уитлси», мы, Опекуны, даем обет следовать их примеру.
Больше он ничего не сказал, только прибавил шаг, но я понял: его слова были мне упреком. Я повернулся к Эдмунду, который шел в ногу со мной.
— Только жалость к Кэтрин, к ее страданию, вызвавшая в моей памяти некоторые оставшиеся без ответа вопросы из собственной жизни, побудила меня помочь ей. Никаких любовных поползновений с моей стороны не было, и от нее я тоже ничего не ждал.
— Я верю тебе, Роберт.
— Нельзя ведь помочь всем…
— Но именно это мы и должны пытаться делать.
Я думал: если мне удастся помочь хотя бы одному человеку…
— И что же ты думал?
Тогда я наконец смогу считать себя полезным членом общества.
— Полезным?
— Да.
— А почему ты не считаешь себя полезным сейчас?
— Потому что… Однажды мне это сказали.
— Кто?
— Неважно. Но я ему поверил, вот в чем дело.
— Теперь это не должно тебя больше тревожить, Роберт Нам, в «Уитлси», ты очень нужен. Здесь ты «полезен». Но я советовал бы в дальнейшем держаться подальше от Кэтрин.
— И все же…
— Никаких «все же», сказал бы Амброс.
— Я был близок к тому, чтобы ее исцелить.
— Звучит высокомерно. Исцеления исходят не от нас, Роберт Исцеляет только Иисус. Мы всего лишь исполнители Его воли.
Мы подошли к «Уильяму Гарвею». Амброс был уже внутри. Я часто бывал здесь, но мое отвращение к этому месту не уменьшалось. Пиболд знаете что барак страшит меня, и любит играть на моих страхах. «Он проглатывает тебя? — спрашивает он. — Вроде могилы для твоей мелкой душонки?»
К счастью, этой ночью он спад, зарывшись носом в солому. Проходя мимо, я впервые обратил внимание, какие у него худые, лишенные мышц конечности и шея, вспомнил о продуктах, которых он лишился, и подумал: если я когда-нибудь освобожу Пиболда от оков и попрошу меня убить, у него не хватит на это сил.
Вопреки совету Эдмунда я сразу же направился в тот закуток, где лежала Кэтрин. Я склонился над ней. Женщина очнулась от вызванного опием глубокого сна, но опий еще был в ее крови, и она лежала без движения. Увидев меня, она хотела сесть, но не смогла: одна нога была в оковах: они удерживали ее на одном месте. Кэтрин открыла рот, чтобы закричать, но не смогла произнести ни звука. Я уже протянул руку, чтобы погладить ее по голове и успокоить, но тут к нам подошел Амброс. Он опустился на колени, слегка приподнял Кэтрин и поднес к ее губам кружку с водой; она пила, но взгляд ее был устремлен не на Амброса и не на кружку, а только на меня, и по мере того как она пила, глаза ее наливались слезами. «Поговори с ней, — тихо сказал Амброс. — Скажи, что не покинешь „Уитлси", потому что теперь здесь твой дом».
Я попытался это сделать.
— Моя лошадь убежала, — сказал я, — и больше я не буду выезжать за ворота. А буду…
Амброс закончил предложение за меня:
— С нами. Роберт будет с нами.
Я кивнул, соглашаясь с ним. Амброс отвел от губ Кэтрин чашку и осторожно опустил женщину на тюфяк. И я вдруг представил себе ее мужа, каменщика, укладывавшего жену на изогнутую поверхность свода и неспешно расстегивавшего штаны с требованием, чтобы жена уступила его желанию на крыше Божьего Дома.
Спустя два дня Кэтрин вернулась в «Маргарет Фелл». Амброс проинструктировал меня, как я должен уже «по-новому» — так он это называл — ухаживать за ней. Я мог ее посещать только раз в день и никогда ночью — за исключением тех случаев, когда подходил мой черед идти в ночной обход. Продолжительность моего посещения не должна быть больше получаса. Мне разрешалось растирать ее ноги мылом, «но только мылом, Роберт, а не голой рукой», и не уделять Кэтрин больше внимания, чем обитателям «Джорджа Фокса». «Тогда она станет сдерживать свои чувства, — сказал Амброс — но больше всего опасайся, Роберт, чтобы ее внимание не льстило тебе и ты сам не искал бы его».
Мои ответ был искренним: от Кэтрин мне ничего не надо, я только хочу найти лекарство от ее бессонницы.
— Лекарство! — воскликнул Амброс. — Не знаю другого слова, которое было бы так обманчиво. Как врач, ты знаешь, что некоторые состояния, некоторые болезни не поддаются лечению — если только не вмешается Бог.
— Не спорю, — сказал я. — Но недавно мне кое-что открылось о таинственной природе сна…
— Знаю, что ты в это веришь, Роберт. Хотя, возможно, ты не так уж осведомлен в этом вопросе, как тебе кажется. Время покажет.
Я вздохнул, удрученный суровостью Амброса.
— Время! — грустно произнес я. — Однажды мне сказали, что я человек своего времени, но в какой-то момент — не помню точно в какой — мое время и я раздружились, и теперь я не имею к нему никакого отношения, да и к любому другому тоже.
— Остерегайся жалеть себя, Роберт, — сказал Амброс. — Лучше направь свои мысли и энергию на музыку.
— На музыку?
— Да. Джон, я и все остальные долго обдумывали твои слова на весеннем Собрании и пришли к заключению, что танцы — как-нибудь в летний день? — могут благотворно сказаться на всех нас. Что ты скажешь? Поиграешь для нас?
Я взглянул на Амброса. Его широкое лицо расплылось в улыбке. Я откашлялся.
— Но я не такой уж хороший музыкант. Правда, незадолго до приезда сюда я брал уроки игры на гобое у учителя-немца, но они внезапно оборвались.
— Много от тебя не требуется, всего несколько простеньких мелодий — полька, тарантелла…
— А-а…
— Сможешь?
— Хорошо бы кто-нибудь подыграл на скрипке. Звучание было бы лучше, полноценнее.
— Поговори с Даниелом. Он учился играть на скрипке, вы могли бы с ним порепетировать.
Амброс ушел, а я остался сидеть на кухне, где произошел этот разговор, и воображал, как женщины из «Маргарет Фелл» и мужчины из «Джорджа Фокса» выходят на залитый солнцем двор, слышат музыку и с глуповатым видом оглядываются, не понимая, звучит музыка на улице или только у них в голове. Эта мысль заставила меня улыбнуться.
Из стоявшей на столе миски я взял одну редиску и съел, ее резкий вкус вызвал в моей памяти лечение Лу-Лу, и в приятные мысли о предстоящих танцах в «Уитлси» внезапно вошло острое желание вновь увидеть древнюю бурную реку.
Этим вечером, проведя с Кэтрин дозволенные полчаса (когда я с ней, она уже через пять минут поглаживания ног успокаивается, замирает и погружается в сон с чудной улыбкой на лице), я отправился к себе в комнату, достал гобой, завернутый в сочинение Платона, освободил его от бумаги, поставил новый язычок и стал играть одну, потом другую гамму, стараясь делать все так, как учил меня герр Хюммель. Ощущение инструмента в руках подарило мне ни с чем не сравнимое счастье. Меня ничуть не раздражала монотонность гамм, я получал от них наслаждение, старался наращивать темп, и мои неуклюжие пальцы почти справлялись с задачей.
Я прервался, вытер мундштук и заиграл пьеску «Лебеди пускаются в плаванье», и она, несмотря на то что инструмент был расстроен, да и навыка игры у меня, по сути, не было, звучала сейчас лучше, чем в летнем домике в Биднолде. Когда я закончил, в дверь постучали. Я открыл и увидел Элеонору. «Роберт, можно мне войти и послушать? Совсем немножко?» — попросила она.