Через несколько дней он принес ружье. Прямо среди бела дня. Нес на плече, завернутое в тряпье, как палку. Это было воскресенье, Соловьев и Мозалевский были дома.
Голиков постучал, вошел, деликатно поздоровался. Ружье поставил в угол, показал глазами Сухинову.
— А что, господа хорошие, не прибрать ли мне у вас за ради праздничка? Полы-то у вас больно засалились.
— Прибери, голубчик, прибери, — отозвался Соловьев. — На водку получишь.
Голиков прибирал, мыл, скреб с удовольствием, с прибаутками. Наслушавшись этих прибауток, Мозалевский и Соловьев отправились прогуляться. Сухинова с собой не позвали. Они видели, что приход дюжего каторжника не случаен, и конечно заметили продолговатый сверток в углу.
— Ты что, Павел, ошалел совсем?! — накинулся Сухинов. — А если бы тебя задержали с ружьем?
— Кто меня задержит? Некому меня задерживать. Я иду — никого не трогаю.
Глаза его шало искрились. Раз от разу он менялся, становился бодрее, разговорчивее. Как будто в себя приходил после долгой зимней спячки. Сухинов наблюдал, как он ловко, играючи, управляется с уборкой, и не захотел дальше ругаться. Он заметил вдруг, что Голиков обут в какое-то рваное подобие не то валенок, не то калош. Должно быть, всю зиму ходил с мокрыми ногами. Он спрятал ружье в чулан, оттуда принес свои старые сапоги.
— Ha-ко примерь, Паша!
Голиков сел на пол, взялся натягивать сапоги. Сразу было видно, что они ему не полезут, но расстаться с обновой он не решался. С силой потянул за голенища, кожа затрещала.
— Вроде в самый раз, а? Еще разносятся.
— Будет тебе, — улыбнулся Сухинов. — На денег, новые купить.
— Ну, Сухина, вот уважил, так уважил! Ей-богу, хожу — ног не чую. До того иззябся.
— Нынче же купи, не пропей.
Голиков с неохотой вернул сапоги, а деньги сунул куда-то под рубаху.
— Слышь, Сухина, нас с тобой Васька Михайлов в лесу ждет.
— А чего ему надо?
Голиков искренне удивился, точно они с Сухиновым все заранее обговорили, и вот вдруг накладка.
— Как то есть — чего? Он для нашего дела необходимый человек. Это тебе не Стручок. Михайлов — мужик справный, бывший гвардии фельдфебель. Нас с ним, может, на всю каторгу двое. Не-е, без Васьки обойтись и думать нечего. Я уж ему и намек дал.
— Ты, Паша, какое наше дело имеешь в виду?
Еще пуще растерялся Голиков, тряпку бросил, стоял, растопырив лапы, посреди избы в раздумье.
— Ты чего, Сухина, али передумал?
— Да о чем ты, Паша, о чем?
— Как — о чем? Шваль, значит, всю под ноготь, и кагалом в тайгу подаваться, на волю! Разве я чего недопонял?
Сухинову и смеяться впору, да в груди что-то заклинило.
— Да когда же я тебе про это говорил?
— Зачем говорить, и так все ясно. Обо всем говорить — слов не напасешься.
— И с кем ты собираешься подыматься?
— С кем укажешь. Я тебе народец представлю, а уж ты выбирай. Тебе виднее.
Васька Михайлов ждал их не в лесу, а на задах у избы ссыльного Игнатия Борисова, дружка своего. Михайлова издали хорошо видно — как пугало посреди огорода. На голове шапка заячья, куртка из парусины, шея тряпкой обмотана.
— Чего он там стоит-то, в огороде?
— У него и спроси.
Подошли, поздоровались, Михайлов первый руку протянул. До того он был похож обличьем, и повадкой, и строгостью лица на Михея Шутова, что оторопь брала. Видно, у природы не хватает терпения людей по разному калибру вытесывать, нет-нет да и повторит с устатку свои творения. Это Сухинов и раньше подмечал. Необычная похожесть незнакомого человека на Шутова сразу вызвала симпатию к нему.
— Вот, — сказал Голиков, — это и есть Сухина!
Михайлов уставился на поручика тяжелым, испытывающим взглядом.
— Что, гожусь? — усмехнулся Сухинов.
— Вроде ничего, — не смутился Михайлов. В нем, как и в Голикове, не было и тени угодливости. И глаза его не прятались, не юлили. И голос был звучный.
— Чего ты здесь обосновался, Василий Михайлов, у всего мира на виду? — поинтересовался Сухинов.
— От судьбы все одно не схоронишься, — ответил бывший фельдфебель. В тоне, каким это было сказано, прозвучало глубокое, выстраданное равнодушие и презрение ко всему. Таким тоном безоглядного спокойствия говорят обыкновенно люди, которые перешагнули предел житейских упований, и больше им ничего не дорого. Это Сухинова насторожило. Опустошенный жизнью человек легко смерть принимает, но в бой идет без азарта.
Голиков, которому деньги на сапоги жгли карман, вскоре их покинул.
— Могучий мужик, а кончит обязательно в петле, — небрежно заметил Михайлов.
— Почему?
— Остервенился шибко. А на кого — сам не знает.
— Жизнь его по головке не гладила.
Михайлов взглянул с упреком, заметил:
— Жизнь злых озлобляет, а кто бога помнит, того не озлобишь.
Они пошли по дороге за рудник, к роще. Сухинов, по обычаю, выспрашивал, стараясь понять как можно больше о новом знакомце. Михайлов отвечал на вопросы без хитростей, и речь его была на удивление гладкой, немужичьей. В нем не было неистового запала Голикова, но явственно ощущалась неколебимая твердость труженика. По прежней службе Сухинов знал, что такие солдаты самые надежные. Живут как дышат, чисто, честно, без суеты. Единственное, о чем Михайлов не захотел рассказать — за что угодил на каторгу.
Так он Сухинову приглянулся, так был весь на виду, открыт и удару и дружескому слову, что он решил не тянуть, скоро завел речь о главном.
— Предприятие, которое я затеваю, опасно и гибельно, может быть. Готов ли ты, Михайлов, в нем участвовать?
Фельдфебель посопел, но ответил без запинки:
— Мне еще шесть лет осталось. Навряд я их проживу. Пойду с тобой, Сухина! Затем и встречи искал.
Сладко ныло в груди Сухинова. С каждым часом он приближался к дели. Как надеялся, так и вышло. Люди подбирались решительные, сильные. Он объяснил Михайлову весь свой план без утайки. Тот, казалось, слушал не очень внимательно, или не все понимал.
— Ты согласен с тем, что я предлагаю?
— Чего там, Сухина. У меня руки на злодеев чешутся, мочи нет терпеть. Сколь же можно над нашим братом безнаказно измываться?! Да ты мне скажи: давай, Васька, в огонь кинемся и сгорим, чтобы им насолить. Я кинусь… У меня дома семья — женка и детишек трое. Старшому шестнадцать годков ныне. Мне бы вроде укрепиться надо и терпеть, чтобы к ним воротиться, хотя бы повидать разок. А я не могу, Сухина! Ждать боле не могу. Не появись ты, я бы к лету тайгой ушел. Видать, иссякло терпение. Его ведь, как и жизни, человеку не без края отпущено. Сколь есть его, столько стерпишь. Но не боле… Хочу спросить у тебя, ты сам из каких будешь? По всему, должно, из бар. А обхождение у тебя простое, и душа, вижу, за общество болит.
— Всякие есть и дворяне и мужики.
— Это да, — сказал Михайлов. — Это как водится. Ты все же теперь поберегись, послушай моего совета. Никому особо сердце не распахивай. Мы с Пашкой сами кого надо обратаем. Потому такое дело без головы не делается. Возьмут тебя допреж времени — всему точка.
— Ладно, — согласился Иван Иванович. — Только времени этого мало. Весна на пороге.
— Поторопимся, отчего же.
Возвращаясь, они встретили счастливого Голикова. Тот шагал враскорячку, каждый раз ставя ногу так, чтобы самому получше видно было сапог. Успел справить обновку. Рядом с ним прискакивал ушастый пьяненький мужичонка, нахваливал на всю улицу:
— Ах, Паша, ну прямо царь, вот те аминь! Это где ж ты спроворил?! Самое тебе ж по чину. Мне дай — не одену. Не по Сеньке шапка. Это же какая обувка, так и пылают, так и пылают!
Голиков млел. Важно приблизился к Сухинову.
— Ну вот и утеплился, благословись. Как в раю теперича. Васька, гляди, черт смурной!
— По моему подсказу, по моему подсказу! — суетился мужичонка.
— Сгинь! — велел ему Голиков. — Ишь, дьявол, угощение за версту чует.
Мужичонка на всякий случай отодвинулся, сделал вид, что обижен понапрасну.