Холгрен думал о своем.
— Хорошо, если бы поднялись… А если из этого ничего не выйдет, тоже неплохо…
Священник был слишком возбужден, чтобы разобраться в смысле этих загадочных слов. Лишь после четырех стаканов вина он успокоился настолько, что смог подумать об отъезде домой.
Как только они сошли вниз, подоспел уставший, запыхавшийся староста. Даже к рукаву забыл приложиться, — все, что накопилось на сердце, выхлестывало наружу, точно из старика затычку выбили. Управляющий выслушал, нахмурился, потом обернулся к священнику.
— Господин пастор, что делать с такими язычниками? Остерегаться, остерегаться — вы же сами советовали.
— Нет, здесь уж никак осторожность не годится. Под корень всю эту рощу! Камень его разбить вдребезги! А исчадий сатаны обоих заковать — и в Ригу.
Холгрен был все же настроен умереннее.
— Да, рощу свалить, камень разбить и привезти в имение! Но старики пусть остаются. После свадьбы мы и до них доберемся, возьми людей сколько потребно, мужиков здесь хватает…
Мужиков хватало. Там и сям бродили они по двое, по трое, и те, что кирпич возили, и вновь вызванные. Те, что приехали из отдаленных концов волости, несли лошадям щедрые охапки сена — сегодня всем было разрешено брать с господского сеновала. Холгрен заметил, что пастор взирает на это с удивлением.
— Они у меня здесь собраны из-за того бешеного кузнеца. Лаукова сегодня прибегала и рассказывала. Ее второй сын Тедис пиво вез из имения — я две бочки от себя даю на свадьбу: Тенис — мой крестник. Так вот он видел этого бешеного кузнеца неподалеку. Он божится, что видел.
Пастор на минуту задумался.
— И вы думаете, что он заявится ради девки этой?
— Потому-то я и согнал их. Двадцать мужиков у меня на карауле стоят, ночью тридцать поставлю. Пусть этот бугай лучше и не надеется мою затею расстроить.
— Да, пускай он заявляется! Мужиков у вас хватает, как зайца, в силки поймаете. Я бы на вашем месте выпустил эту девку в лес, уж она бы вынюхала своего дружка. А следом мужиков — чтобы сцапали голубчика. Мне даже как-то боязно теперь и домой ехать.
— Чего вы боитесь, у вас же пистолет в повозке. Нет, нет, в лес я ее не пущу. В лесу он у меня караульных, как цыплят, разгонит. В имении совсем другое дело.
— Где у вас эта девка сейчас?
— Я же сказал: в моем доме, в кладовой.
— Я хочу поговорить с ней.
Припасы управляющего хранились в клети и в погребе замка, а в кладовке у Греты было только то, что нужно всегда держать под рукой. Места для Майи там хватало. Она сидела на каком-то сундучке, охватив колени и уткнувшись в них лицом. Под потолком висели коричневые копченые окорока, за спиной караваи хлеба и круги колбас, но она до них и пальцем не дотрагивалась. Со вчерашнего вечера, как привезли сюда, ни крошки не съела.
У двери сидел писарь, вооруженный пистолетом управляющего. Сознавая всю важность своей роли евнуха, он встал и с достоинством поклонился пастору.
Войдя в кладовку, пастор придал лицу самое благодушное выражение. Не рукав, а тыльную сторону ладони сунул он к губам Майи.
— Как поживаешь, дитя мое?
— Вы и сами видите, преподобный отец…
Может быть, прошедшей ночью она и плакала — глаза у нее слегка покраснели, но сейчас они были сухие и пустые, точно пересохшие за лето родники.
— Ну, грех тебе жаловаться. Здесь же такое изобилие — даже и у меня душа возжаждала бы вкусить от этой благодати, если бы не откушал я у господина управляющего.
Разговаривая, он старался дышать так, чтобы она не почувствовала запаха вина.
— Пусть они сами жрут, мне их добра не надобно.
— Нельзя так говорить, дитя мое, что бы там ни было, не держи зла в душе — сие есть грех. Господин управляющий тебе единого лишь добра желает. Уж не хотела ли и ты убежать?
— Куда же я могу убежать? Почему меня держат здесь, как грабителя с большой дороги?
— Только для твоего же блага, дочь моя. Чтобы ты могла спокойно продумать тот важный шаг, на который господь завтра тебя сподобит. Приготовиться к тому, что есть наиважнейшее в жизни каждой юницы.
— Нет, не господь сподобляет меня на то…
— Не говори глупости: и господь бог и господин управляющий, без их воли ни один волосок с твоей главы не упадет. А где сейчас этот паскудник, этот кузнец?
— Он вовсе не паскудник, а где он теперь, господину управляющему лучше знать. Вчера его весь день ловили по лесу. Может, уже связан и лежит в господской клети.
— Нет, нет, в клети его еще нету. Говорят, он хочет прийти за тобой?
— Никуда я с ним не пойду. Да и как он может прийти, коли в имении полно сторожей да писарь у дверей кашляет,
— Он не будет больше кашлять. Пускай кузнец приходит — ты поговори с ним последний раз, этак от души. Прими его, усади, угости чем-нибудь. Даже поцеловать его можешь разок на прощанье — один разок, это не грех, я дозволяю. А ежели он не захочет через двери — так это оконце, наверно, вынимается?
— Не хочу я, чтобы он приходил. Да и не придет он, не настолько уж спятил.
— Слушай, дитя, что я тебе говорю, ежели придет! Ночи теперь с вечера темные. Ты его успокой ласковым словом. Скажи, что уж так оно суждено, и ничего тут не изменишь. Скажи, что ты не можешь поступать против воли родных и своей.
— Преподобный отец, не учите меня лгать. Воли отца здесь не было, а моей и подавно. Не скажу я этого.
Пастор начал гневаться.
— Строптивица! Все равно это тебе не поможет. Все равно я тебя завтра обвенчаю с Тенисом.
— Не делайте этого, преподобный отец, ведь это грех великий. Жизни у нас с Тенисом не будет, уж это я точно знаю. Силком, против моей воли…
— Замолчи ты, распутница! Воля господина управляющего — господня воля, а я призван творить волю господа. Духом и плотью будь готова к завтрашнему дню.
Вышел пастор сердитый, даже руку на прощанье не дал поцеловать.
Дюжина мужиков с пилами и топорами направилась к Атаугам. Среди них четыре пильщика досок, четыре рижских каменщика и оба мастера. Рижанам нельзя было, конечно, приказать, но они вызвались добровольно, желая присутствовать при потехе, рассказом о которой все трактиры в Риге можно будет повеселить.
Староста с тремя барщинниками ехал в телеге Силамикелиса. Он раздраженно постукивал дубинкой по грядке — ему прямо не терпелось уничтожить это сатанинское капище и навсегда покончить со всеми ересями Марциса. Плетюган ткнул в спину возницу.
— Огрей, огрей, чего, как вошь, ползет!
Но телега и без того уже так тряслась по ухабам, что у седоков только шапки подпрыгивали. Лошадь эту эстонец выменял у какого-то шведского драгунского офицера. Большая, что домина, и костлявая, все ребра можно сосчитать, крестец узкий, как обушок ножа, хвост обрезан по репицу, мужицкие лошаденки ей чуть повыше подбрюшья. Пахать на этакой колокольне было чистое мученье: все рысью норовит, не дай бог, если в поле подвернется какой-нибудь камень, — лемех пополам, как лучина. Заслышит где-нибудь музыку, будь в телеге ли, в бороне — сейчас же выплясывать. Шею несет, что колодезный журавль. Но порожняком зато и мчит же! На переднюю левую, правда, припадает, но шагом таким вымахивает, что другая лошадь еле рысью за ней угонится. Когда на большаке пускали побыстрее, у ездока дух захватывало. Но зимой в лес по бревна Силамикелис ездил только на чалом. Он-то вообще отмалчивался, даже если кто-нибудь дивился резвому шагу его Драгуна.
Дубину староста оставил в телеге, но зато, как и все, захватил топор. Выругал пришедших пешком, когда те спустя некоторое время заявились в рощу. Отогнал каменщиков, которые хотели хорошенько разглядеть дуб и плоский камень с высеченной на нем диковинной вязью. Нечего здесь болтаться, коли пришли вместе с остальными, пускай работают.
Шесть пил заработали. У одних звук потоньше, у других погрубее, одна визжала, как разозленный щенок, другая скребла, подпрыгивая по буграм и волокнам — по свили, затем вгрызалась в нее, чавкала, пока не добиралась до твердого, вросшего в самую сердцевину сука. Понятное дело, барщинники свои деревья повалили первыми, а каменщики и до середины не добрались. Сноровки у них не было, даже клин в запил не умели вогнать так, чтобы пилу не заедало и дерево отваливало бы в нужную сторону. Мастера напрасно прыгали вокруг — они и сами ничего не могли указать, мужики должны были прийти на помощь с советом и топором, иначе они тут до самого вечера провозятся с одним деревом.
С глухим стоном повалились первые березы, обивая сучьями листву с еще стоящих. Пичужки, завопив от ужаса, взмыли в небо и тотчас же попадали на сосны. У старосты глаза от злобной радости вспыхнули зеленым огнем. Вот оно, Марцис, вот тебе за то проклятье, за то мочевило — за все!.. Три человека окопали камень — надо было оголить низ его, иначе и не расколешь. Потом нарубили в лесу сухих сосенок, наносили дров, разложили на камне костер. Сам староста высек огонь, долго раздувал трут, не обращая внимания на то, что он дымил в глаза, потом, присев, подложил растопку — полоску бересты, сухие веточки и траву. Вскоре полыхающее пламя уже облизывало уложенные дрова.