— При Ламсдорфе или Извольском?
— При Ламсдорфе.
Чичерин думал: наверно, он проверяет сейчас память, способность рисовать в сознании нечто такое, что недосягаемо для глаз. Как часто за годы жизни на чужбине возникал в сознании холодный блеск этого дворца. «Французский посол Палеолог был принят сегодня на Дворцовой, шесть русским министром иностранных дел Сергеем Сазоновым». «Наш корреспондент видел, как министр Сазонов покинул британское посольство у Троицкого моста и направился пешком к себе — он вошел в министерство не с Дворцовой, а с Мойки…». «Через полчаса после того, как автомобиль германского посла Пурталеса отошел от подъезда министерства на Дворцовой…» Да, всему, что требовало широкой огласки в свете и прессе, были открыты парадные двери на Дворцовой, все, что отодвигалось на второй план и было не в такой мере всегласно, имело доступ с Мойки. Впрочем, для общественного мнения не только России Дворцовая и Мойка были почти синонимами.
— Горчаковские циркуляры шли отсюда? — спросил Ленин.
— Да. Министерство было здесь, — ответил Чичерин.
«Сейчас пройдем вестибюль, — подумал Чичерин, — минем зеркальный зал, быть может, зайдем в большую приемную министра, и Ленин нетерпеливо потребует английские папки. Вот здесь и начнется самое главное». Однако все обернулось еще проще. Ленин скептически оглядел банкетный зал, где два ряда зеркал, поставленных лицом к лицу, создавали иллюзию простора, и вдруг ему стало скучно.
— Очевидно, архив неподалеку? — спросил он.
— Да, разумеется, Владимир Ильин, — сказал Чичерин и увидел, как неожиданно просиял Ленин: шестнадцать зеркал банкетного зала отразили идущего навстречу Репнина.
— Я рад этой встрече, — вырвалось у Репнина.
— Я видел эту радость, повторенную много раз, — простосердечно рассмеялся Владимир Ильич и обвел глазами зеркала.
— Однако радость не стала от этого меньше, — улыбнулся Репнин.
— Верю, — сказал Ленин.
Они неторопливо пошли из банкетного зала, пошли медленно, — зеркала повторяли каждый их шаг.
У самой двери Ленин остановился.
— Простите, договоры подписывались в зеркальном зале?
Казалось, зеркала многократно повторят вопрос Ленина, но они лишь немо шевельнули губами — не мудрено, что у них отнялся голос: вопрос Ленина подводил к самой сути.
— Да, в том случае, когда подписывал Сазонов, — произнес Репнин и едва заметно склонил голову, давая понять Ленину, что первым должен пройти в дверь он.
Они покинули зеркальный зал, и Чичерину показалось, что в длинном и пустом коридоре, ведущем в дальние апартаменты министерства, шаги вдруг стали слышны.
— Тексты договоров хранились в министерстве? — продолжал расспрашивать Ленин.
Чичерин убедил себя тут же, что и в этом вопросе решительно не было ничего предосудительного: они намеревались ознакомиться с текстами, и вопрос Ленина скорее имел отношение к процедуре, чем к чему-либо другому.
— Да, разумеется, в том случае, когда надо было обратиться к текстам, обращались к подлинникам. Копии снимать категорически воспрещалось — тайна не терпит компромиссов.
Чичерин не слышал смеха Ленина, но по тому, как застучали крепкие подошвы ботинок, Георгий Васильевич понял: Ленину все труднее было скрыть иронию, которая жила в нем.
— Значит, тайна — душа каждого дела? — спросил Ленин, не останавливаясь.
Чичерин видел, как побледнел Репнин, — разумеется, он понял, что Ленин намерен дальше говорить по существу. Николай Алексеевич хотел защищать свою правду в открытом бою. Чичерин это знал, как знал и то, что любая попытка предотвратить столкновение обречена на неудачу.
— Владимир Ильич, — сказал Репнин, замедляя шаг и указывая глазами на боковой коридор — архив был в этой стороне. — Дипломатия не сможет защитить интересов государства, если она не охраняет каждый свой шаг тайной.
Ленин рассмеялся.
— Да, конечно, если речь идет о том мире. — Ленин искоса посмотрел в окно — в едва просвечивающихся сумерках пасмурного дня неясно проступали очертания Зимнего дворца. Ничто так точно не обозначало тот мир, о котором говорил Ленин, как этот дом, бесконечно мертвый, несмотря на светлые краски, которыми был окрашен.
— Погодите, а вы полагаете, новая русская дипломатия понесет все свои дела на открытой ладони? — Репнин медленно раскрыл руку, и она точно вспыхнула в полутьме коридора.
— Наша сила в правде, а к чему нам скрывать ее, когда она за нас?
— Принципы всегда благородны, — заметил Репнин. — А коли так, то они и в том мире не составляют тайны.
Ленин сжал лацканы пиджака.
— На чей взгляд благородны? Нет благородных принципов на все случаи жизни. Есть единственно благородные, как и единственно справедливые принципы, правда у нас.
— Но действительность слишком сурова, она требует компромиссов, — заметил Репнин. Его тон был терпимым. — Пройдут годы, и вы поймете, что с вашей правдой… в мороз холодно, в зной жарко, хотя вид у правды великолепный. Нет более революционной поры, чем та, когда революция свершается.
— А это зависит от людей, совершивших ее, — возразил Ленин.
— Верно, — согласился Репнин. — Но я хочу взглянуть на эту правду глазами человека, который будет жить в середине века. Иначе говоря, сегодня рано говорить, что тайна будет запретным плодом новой дипломатии.
— У нас есть союзник, которого старая русская дипломатия не имела, человек, желающий себе и нам счастья, человек обыкновенный, — сказал Ленин. — Но он будет нашим союзником лишь в том случае, если мы не окружим свои дела непроницаемой завесой тайны. Я говорю о тайной дипломатии, тайной, — подчеркнул Ленин.
— И я говорю не о простой секретности, которая в каждом деле возможна, а о тайне, стратегической, так сказать, тайне, как она была воспринята дипломатией, став ее натурой. Я бы хотел со временем продолжить этот спор! — воскликнул Репнин, улыбаясь.
— Это соответствует и моему желанию, — отозвался Ленин, входя в кабинет.
На них пахнуло тем особенным запахом бумажной пыли, к которому так тревожно чутко сердце каждого, кому знаком мир старой рукописи и книги.
— Однако я чувствую, как нас манит своей прохладной тенью история, — сказал Ленин.
— Да, история, история… — заметил Репнин, он еще продолжал мысленный спор с Лениным.
Двумя часами позже Ленин возвращался с Чичериным с Дворцовой. Сумерки уже обволокли Питер. За всю дорогу Владимир Ильич не проронил ни слова. По тому, как он простился с Репниным (фраза, как помнят Георгий Васильевич, была сдержанно-корректной: «Я подтверждаю: мы еще продолжим наш спор»). Чичерин понял: он не обманывался относительно позиции Репнина. Ну конечно, тот не отступил от своего мнения. Не отступил и будет стоять на своем.
— А как вы решили с Репниным? — спросил Ленин, когда они подъезжали к Смольному.
Чичерин насторожился, радостно-смятенная догадка возникла в сознании и тотчас была отметена.
— Что решили, Владимир Ильич?
Ленин даже приподнялся на сиденье.
— Можем мы рассчитывать на его усилия в Наркомате иностранных дел?
Чичерин отодвинулся, чтобы получше рассмотреть Ленина.
— Но разве то, что… произошло, не составляет… препятствия, Владимир Ильич?
— Что произошло? О каком препятствии идет речь? — спросил Ленин.
Чичерин испытал неловкость.
— Вся эта дискуссия о… тайных договорах.
— А вы считаете, это может явиться препятствием?
Быть может, в вопросе этом, как мог подумать Георгий Васильевич, был и ответ.
Поздно вечером Репнин был в Смольном у Чичерина. Репнин заметил: секретари всегда чем-то похожи на начальников. У Чичерина был либеральный секретарь. Он разрешил Репнину войти в кабинет, пренебрегая тем, что Чичерин в кабинете не одни. Репнин переступил порог и увидел Дзержинского; тот, видимо, уже простился с Чичериным и готовился выйти. Впрочем, увидев Репнина. Феликс Эдмундович почувствовал, что сделать это тотчас неудобно — последний раз их разговор пресекся едва ли не на полуслове, уйти — значит усугубить неловкость.
— Я только что сказал Георгию Васильевичу, — произнес Дзержинский, и его тонкие брови вздрогнули. — Прелюбопытная тема: революция и дипломатия. По-моему, это новая сфера, еще не тронутая ни наукой, ни практикой, как вы полагаете? — Он поднял голову, и его нос, очень характерный, прямой, сомкнувшийся на переносье со лбом, стал виден Репнину.
— Однако… новая сфера в жизни, как неосвоенная земля, тверже обычной — без железа и тут не обойтись, — сказал Репнин и помрачнел: пожалуй. Дзержинский истолкует эту фразу слишком пространно и, упаси господи, примет за комплимент.
Дзержинский улыбнулся, как показалось Репнину, благодарно, улыбнулся светло-карими глазами, раскланялся и медленно вышел.