Степан понимал, что в этом перечне упоминания родителей не будет, но почему-то надеялся. Родительское хозяйство, конечно, попадало под раскулачивание по всем статьям. Но зачем было под корень рубить? Выселили бы их на окраину села, чудо-дом отдали бы под школу, под клуб, под амбулаторию! На подворье организовали бы опытную агрономическую станцию — у матери был такой огород! Им в коммуне, то есть в колхозе, до сих пор не удается вырастить столько овощей на единицу площади и такого размера, которые мать каждый год собирала.
— Ты не можешь оторваться от личного, частного! — пенял Вадим Моисеевич. — Смотри на мир шире! Мы добились поставленной цели? На дворе тридцать седьмой год, в рекордные сроки мы превратили перекореженную революциями и войнами страну в индустриальную державу, которой сейчас подвластны задачи любой промышленной сложности
— А ниток в магазине не купить, — сказал Степан вслух.
— Отставание легкой промышленности, — согласился Учитель, — безусловно. Уровень жизни, бытовые условия подавляющего большинства людей отвратительные. Это все будет, то есть не будет, ликвидируется, это следующие задачи.
В волнении Учитель взмахнул руками, и шинель скинулась с плеч, Вадим Моисеевич только успел ее подхватить. Степан увидел этот его привычный жест, дорого́й до спазмы в горле.
Но сдаваться не хотел. Продолжал мысленный спор.
— Так ли уж необходимо было для индустриализации страны гнать на Васюган цвет сибирского крестьянства? Без этого Днепрогэс не построили бы? Этап, с которым шел мой отец, был первым ручейком, а потом хлынуло, погнали, заморозили и сгноили тысячи мужиков, баб, детей. На окружкоме об этом не говорят. Но молва-то идет, на чужой роток не набросишь платок. Слышал, на Васюгане детдом организовали. Триста детишек. Три сотни! Непонятно как выживших. Не представить, на что родители пошли, чтобы потомство свое сохранить. Но что с мальцами дальше будет? Как можно эту ораву сорганизовать, накормить? Ведь тоже помрут! Ведь их надо срочно на усиленное питание в санатории! Гробить лучшие сибирские семьи — это Расее на пользу?
— Сибирская гордость, — покачал головой учитель, — в тебе крепко засела.
— С молоком матери, — согласился Степан. — И гордость эта не бахвальство, а память предков и уважение к себе за дела и к другим за их дела…
Он снова потряс головой, крепко зажмурился. Лег на постель, закинув руки за голову. Минуту полежал, вскочил, забарабанил в дверь.
— Чаво? — открылось маленькое окошко в середине двери.
Окошко находилось на уровне пупка Степана.
Они казематы для недомерков, что ли, строили?.. Нет, сообразил Степан, чтобы согнулся, сгорбился, оказался в позе просителя. Но ведь и с другой стороны охраннику приходится нагибаться! Наверное, это не учитывалось. Главное, чтобы преступник колени согнул, зад оттопырил и шею вывернул.
Степан принципиально не стал совать лицо в окошко.
— Таво! — рявкнул он. — Вынеси ведро поганое. Смердит!
— Перебьёсся!
— Я тебе перебьюсь! — во всю мощь своего баса взревел Степан. — Я тебе перебьюсь, когда выйду, так, что ты кости рассыпешь и обратно не соберешь! Чем на посту занимаешься? Мотню чешешь да о шлюхах грезишь? Я тебе погрезю! Ух, погрезю! Ботало свое лично отгрызешь и проглотишь, не жуя…
Через полчаса, очевидно выдержанных для сохранения лица, из камеры вынесли отхожее ведро и принесли обед — двойную порцию сиротского арестантского супа.
Командный голос во времена пребывания Степана в должности председателя сельсовета только прорезывался. В коммуне-колхозе голос окреп, и когда Степан выходил из себя, сыпались иголки с сосен, бабы кулачки сжимали и рот затыкали, мужики дышать переставали и съеживались, детишки разбегались. Степан Еремеевич орал редко, всегда по делу. Его ярости боялись не меньше, чем гнева Господня. Мало кто знал, что гневливость орущую, долго спавшее качество, Степан унаследовал от матери.
Коммунары видели: после приступа ярости Степан Еремеевич больной, точно грибами погаными отравившийся. И это действовало на них не хуже ора начальственного.
Парася про себя удивлялась: Анфиса Ивановна орала пять раз на день. От криков-поношений только, казалось, заряжалась жизненной энергией. Становилась выше, даже красивее, лицом разглаживалась. Степа же после ярости — точно соки выпустил: слабый, раскаивающийся, ночью во сне стонущий, точно согрешил и себе самому прощения не дает.
Эту разницу Парася понять не могла, однако отмечала, что сколь ни была вычурна в своих громогласных проклятиях Анфиса Ивановна, а Степа ее переплюнул! От ее криков только морщились, а от Степиных у людей коленки подгибаются.
Проспав первые сутки, предавшись на второй день непривычно долгим раздумьям — такие, наверное, бывают у выздоравливающих людей, но Степан никогда не болел, — на третий день он с утра забарабанил в дверь, надоело глупое безделье. Он бил кулаками, пятками, оловянной чашкой и требовал следователя, прокурора, хоть черта лысого. Не мог слышать, что происходило снаружи, но чутье подсказывало — нервничают, носятся, ищут, кому принимать решение. Степан не переставал колотить, чтобы дать понять: он не утихомирится, пока за ним не придут.
Пришли и отвели к следователю — мальчишке лет восемнадцати-двадцати, для пущей важности отпустившему усы, пушковые, только подчеркивающие его юность и страх перед свалившейся ответственностью.
— Фамилия? — спросил следователь.
— Чья? — удивился Степан.
— Ваша.
— Козлов. Слушай, парень, не надо тут передо мной в прокурора играть. Начинай приносить извинения.
— Что? — теперь удивился следователь.
— Извиняйся, выпускай, дел невпроворот, а я тут тюремных блох считаю.
Следователь хихикнул. Смешок был детским и одновременно жестоким — с таким смехом плохие мальчишки животных и птиц мучают.
И с тем же видом порочной безнаказанности следователь произнес:
— Вы, гражданин Медведев, очевидно, не отдаете себе отчет в том, что произошло. Арестована банда вредителей в сельскохозяйственном производстве Западной Сибири. Граждане… — следователь заглянул в листок и прочитал фамилии, — уже дают показания. Вами планирует лично заняться Данила Егорович Сорокин, но сейчас он в командировке. Давайте преподнесем ему подарок? Сейчас вы получите листок и карандаш, напишите чистосердечное признание…
Если бы под Степаном исчез стул, провалился пол, а сам он остался висеть в той же позе, он бы не удивился. Собственно, это и происходило: его выбросило в безвоздушное пространство.
Следователь продолжать трещать про чистосердечное признание, Степан его не слушал, а через минуту перебил:
— В камеру!
— Что?
— Вызывай конвойных, пусть ведут в камеру. И сопли подотри.
По тому, как дернулся следователь, было понятно, что он хотел врезать Степану. По тому, как быстро сжал кулаки и слегка замахнулся, точно угадывалось — для молокососа эта аргументация привычна.
Степан резко встал и пошел к двери. Распахнул ее — коридор был пуст, конвойный куда-то отлучился. Степан мог пройти по коридору беспрепятственно, спуститься по ступенькам, выйти на улицу — на волю, к солнцу. Следователь, который за спиной копошится, не в счет — одним щелчком по лбу его отключить можно.
И ведь Степану нужно было на волю! Находясь в застенках, он ничего сделать не мог.
Вместо этого Степан заорал:
— Конвой! Как службу несете, подлецы?
— Стража, стража! — верещал за спиной следователь.
— Какая стража, гимназист? — оглянулся к нему Степан. — «Трех мушкетеров» начитался?
Из дальнего конца коридора бежал конвойный, громыхая винтовкой. Он отвел Степана в камеру.
Пять фамилий, которые зачитал Степану следователь и, судя по всему, не врал, принадлежали людям высоких должностей. Троих Степан мог бы с чистым сердцем назвать соратниками, двое других в повседневной работе хотя и не были помощниками, но уж не вредителями — точно.
Это был заговор! Спланированная операция по дискредитации и обескровливанию колхозного движения в Сибири. Врагам удалось нанести молниеносный террористический удар. Если устранение Степана — потеря командующего армией, то все остальные товарищи в застенках — это уже обезглавливание большого фронта.
Кто это сделал? Сорока? Фигура мелка для столь масштабной операции.
— Сображай! — вдруг снова возникло лицо матери. — Тебе голова на плечи поставлена не только для того, чтобы зубами мясо и прочую пишшу молоть! Для сображения!
Степан лежал на нарах лицом к стене и увидел мать в щелочке. Мелькнула и пропала. Вспомнил, как говорила она, что самые опасные люди — завистники. Чужое благоденствие каждому костью под ребра колется, но не каждый ответную пакость учинит. Кто учинил, хоть мелкую, — не упускай его из виду.