Из-за холма показывается крепость, несколько башен над туманом.
Возле ворот сидят два старика. Один — помоложе, если это слово применимо к старости. Другой — совсем ветхий, черный, сухой.
«На чем мы остановились, Курпа?»
«На том, что вы, учитель, стали ждать макамат кучек, когда Солнце входит в созвездие Рыб…»
Отец Кирилл вынырнул из подушки. Она была сырой; в темноте шумел дождь.
Этот случай часто снился ему. Так часто, что он уже не знал, где сон, а что и вправду с ним случилось. С ним и Машкой, из Ташкента в Петроград, февраль 1917 года.
Он ночует у Такеды. До полночи пили чай и слушали дождь.
Ему постелили в той же комнате, где он когда-то жил. Все было как тогда. Те же книги, та же пыль на книгах. Такеда любил домашнюю пыль и не разрешал часто ее тревожить. А татами недавно поменяли, пахло псиной.
И еще висела картина, эскиз отца Кирилла, который подарил Такеде до своей встречи с владыкой, а потом, когда все сжигал, Такеда ему не вернул, несмотря на просьбы.
Отец Кирилл сидел на футоне и глядел на прозрачную вермишель, плававшую в окне.
Ему тридцать девять лет.
«Якимо… Якимо…» — запел вдали торговец сладким картофелем, толкая в темноте тележку.
Дверь отодвинулась, вошло привидение в простыне:
— Папа, там кто-то поет страшно…
— Это торговец. Помнишь, я тебе покупал якимо? Снаружи красное, внутри желтое.
Машка плюхнулась на футон и уткнулась в его голую спину холодным носом.
— А почему он ночью поет?
— Обычай такой.
Машка по-кошачьи развалилась и заняла собой все пространство на футоне. Отец Кирилл пристроился рядом и стал глядеть в потолок.
Они уже два месяца в Токио.
Отец Кирилл служил в соборе, преподавал в школе, в семинарии, занимался бумагами. Свободного времени было мало, одно воскресенье выбрались с Машкой после службы в парк Уэно погулять, погуляли, купил ей сладостей-окащи и куклу. Маша с интересом ела. Уже не прятала в карман — достижение. А то первые дни ходила как кенгуру с оттопыренными карманами, угощали ее непрерывно, баловали. «Каваи, каваи!»[63], а она всё в карман; приходилось краснеть. А каштанов, понятно, еще не было, не поспели. Показал ей место, где встретился с владыкой Николаем. Постояли там. Машка хрустела пакетом со своими окащами. Скоро, дочура, зацветут лотосы. Машка приладилась уже к Японии, язык пока не знает. Куклу стала звать Мутка-сан.
Ему поручили заняться архивом владыки Николая. Наткнулся на его дневник. Читал жадно, иногда выходил, чтобы сполоснуть лицо.
«18 марта 1871 года. Ночь. На барке в четырехстах милях от Хакодате. Тяжело на душе, Боже! Как страстно хочется иногда поговорить с живым человеком, разделить душу — и нет его; с самого рождения моего до сих пор Бог не судил мне иметь друга, единомысленника…» «8 мая 1881 года. В Маэбаси. Вечера 10 Ѕ час. У Капуямы Иова его шелкоразматыват. работы вчера и сегодня были остановлены (вчера — так как по ошибке вчера меня ждали), чтобы дать возможность христианкам участвовать во встрече. Там, отслуживши литию, тоже сказал небольшое слово, взяв подобие шелков. червя, как он усердно тянет свою прекрасную нитку. У Фукузава Иоанна — тоже лития; там видели воспитывающихся червей. Вернулись, чтобы приготовиться к Всенощной и отслужить ее…» «7 февраля 1882 года. Воскресенье. Заговенье пред Великим Постом. Нехорошо сказал проповедь в церкви. Бесцветно проведенный день, да и погода была дрянная. Вечером прочитал Достоевского — „Униженные и Оскорбленные“».
И еще. «18 июня 1904 года. Воскресенье. Бьют нас японцы, ненавидят нас все народы, Господь Бог, по-видимому, гнев Свой изливает на нас. Да и как иначе? За что бы нас любить и жаловать? Дворянство наше веками развращалось крепостным правом и сделалось развратным до мозга костей. Простой народ веками угнетался тем же крепостным состоянием и сделался невежествен и груб до последней степени; на всех степенях служения — поголовное самое бессовестное казнокрадство везде, где только можно украсть. Верхний класс — коллекция обезьян — подражателей и обожателей то Франции, то Англии, то Германии; духовенство, гнетомое бедностью, еле содержит катехизис — до развития ли ему христианских идеалов и освещения ими себя и других?.. И при всем том мы — самого высокого мнения о себе: мы только истинные христиане, у нас только настоящее просвещение, а там — мрак и гнилость; а сильны мы так, что шапками всех забросаем… Нет, недаром нынешние бедствия обрушиваются на Россию, — сама она привлекла их на себя. Только сотвори, Господи Боже, чтобы это было наказующим жезлом Любви Твоей! Не дай, Господи, вконец расстроиться моему бедному Отечеству! Пощади и сохрани его!»
«Пощади и сохрани…» — повторяет про себя отец Кирилл.
Надо бы издать эти дневники. Но где взять средства? После смены власти в России вспоможение оттуда прекратилось, сама японская Церковь пока слаба. Русских в Японии сейчас много больше, но все это выплеснутые из России беженцы и полубеженцы, у самих дела расстроены. Надежды на них мало; ходят по городу как тени, жаркие ивы плещут над ними, пылят мимо рикши.
Вернулся в Токио Такеда. Все такой же молчаливый и непроницаемый. Что-то за годы службы в России в нем перевернулось. Привез икону святого Николая; говорит, из горящей церкви спас. Сразу вышел в отставку; причина — «век вывихнул суставы»; уважительная причина. Попросил отца Кирилла рассказать о православии, постоял дважды на службе, присматриваясь. После службы задержался. «А это что за святой?.. Вот как… А это?» Отец Кирилл рассказывал, пахло воском и зеленью — после Троицы. На следующий день Такеда выразил желание креститься.
Смуглые, костистые плечи Такеды, его напряженная шея, его породистая голова погружаются в воду. Качнулись черные пряди и тут же облепили вынырнувший лоб. Струи текут по лицу и грохочут по воде. Такеда церемонными движениями вытирает лицо, шею, плечи.
Потом Такеда повез их на Щимбащи, где уже был накрыт стол. Отец Кирилл хотел увернуться от застолья, но ради Машки согласился, пусть знакомится с японской кухней. Сам только слегка пожевал: перед глазами все еще качались голодные лица из поездов.
NB: Поговорить с Такедой насчет издания дневников владыки Николая.
Еще отец Кирилл попросил Такеду узнать через его прежние связи о Курпе. В газетах говорилось только об убийстве русского коммерсанта и имя стояло другое. В «Токио щимбун» писали, что было ранение, не угрожавшее жизни. Такеда согласился, но узнать удалось мало чего. Да, это был Курпа, торговец шелком из Туркестана. Прибыл в Токио недавно, поселился в районе Гинзы, побывал в Кабуки. Дальше начинался туман…
Из тумана вышел мужчина в длинном пальто. На руках он держал ребенка. Медленно прорастала сквозь звук ветра и дыхание музыка. «Кто это?» — спросил Гаспар, хотя, разумеется, знал, кто. «Это русский священник, — ответил предатель. — Десять лет назад я вызвал его сюда письмом». «Для чего ты это сделал?» — спросил Гаспар, хотя, разумеется, знал, для чего. «Не помню, учитель. Это было связано с моим прошлым предательством. В том мире, который я тогда создавал, этот человек с крестом на груди должен был что-то сделать». «Что он должен был сделать?» — спросил Гаспар, хотя, разумеется, знал, что. «Наверное, убить вас, учитель. Ведь я не могу этого сделать. Здесь нужна родная кровь; трудно найти лучшего убийцу, чем родственник». «Спасибо, Курпа. — Гаспар приподнялся. — Ты действительно мой лучший ученик». «Тогда я посылаю за музыкантом?» — «Да. И скажи всем братьям, чтобы собирали вещи, поднимались и выходили из города через ворота Трех Царей. Через несколько часов произойдет землетрясение». «Про землетрясение я и сам мог бы догадаться», — пробормотал Курпа.
Курпа видел, как Гаспар спустился с холма и подошел к священнику с девочкой. Они о чем-то говорили. Священник кивал головой.
Через час они сидели внутри башни Сестры. Башня была полой, как огромный кувшин. Ветер, залетая через окно, пел женским голосом. Гаспар снял с костерка казанок, отлил из него в пиалу, протянул девочке: «Выпей. Еще две чашки, и от болезни не будет и следа». «Николай Петрович…» — начал священник. «Николай Петрович мертв», — обрезал Гаспар. «С кем же я все это время разговариваю? — спросил священник. — Кому рассказываю о своем отце, которого вы знали еще ребенком, который всю жизнь держал как образец ваши студенческие проекты? Кто писал ему уже перед самой его смертью — я ведь нашел ваши письма! Кто вызвал меня из Москвы в этот Туркестан, когда я собирался после академии ехать в Японию? Кто, если не Николай Петрович Триярский, мой дядя?» «Николай Петрович мертв», — повторил Гаспар. «Хорошо. Мертв! Но может быть, моя бабушка, Варвара Петровна, ваша сестра, из-за которой я…» Гаспар молчал. Травы то всплывали, то тонули в черной воде котелка. «Я и она — мы были одно. Брат и сестра. Две половинки яйца, как здесь говорят. Когда она умерла, умер и я. Остался только мертвый архитектор, человек-глина, человек-пыль…»