«Музыкант пришел!» — Курпа, согнувшись, вошел в башню, за ним вполз музыкант.
Лицо музыканта было обезображено. Девочка прижалась к священнику.
Сухой палец зажал одну из трех струн. Другой, с желтым ногтем, ущипнул. Долгий звук наполнил башню. Снова женским голосом запел ветер.
«Она была продана в гарем бухарскому эмиру. Родила ему двух детей. Дочь и сына. Эмир был доволен. Дочь умерла, прожив год. А сын оказался слепым, а может, ослепили. Из гарема его убрали, отдали на воспитание кому-то из простолюдинов. Он не знал ни своей матери, ни своего отца, был со странностями, но хорошим садовником».
Струна была зажата вторым пальцем. Снова щипок, снова звук и его исчезновение наверху, где шерстяными сливами висели летучие мыши.
«Она упросила эмира отпустить ее. От слез она стала как осеннее солнце. Эмир отпустил ее, снабдив деньгами. Она тратила их на больных. Особенно на прокаженных. И поселилась здесь». «Она не заразилась?» — спросил священник и сильнее прижал дочь к себе. «Заразиться этой болезнью тяжелее, чем думают. Все дело в воде. Воде и зданиях. Особым образом выстроенные здания способны лечить болезни. Особым образом построенные города. Кладка кирпича, гладкость стен, орнамент — все это способно лечить или, наоборот, порождать болезни и эпидемии. Когда я построил этот город, и в нем стали жить, и вырыл огромный колодец, и из него стали брать воду, болезнь отступила».
Музыкант коснулся струны третьим пальцем. Не зажал, а провел ногтем вдоль нее, так что возник свистящий звук.
«Но это было после того, как я пришел. А до этого она жила вот здесь, в хижине. В ней она и умирала, когда я ее нашел. Она была как зимнее солнце, вокруг лица был свет и вокруг правой руки. Ночью мы разговаривали, вспоминали детство, родителей, запахи дома и рождественскую елку. Утром она закрыла глаза. Курпа хотел обмыть ее, но я не позволил, она была христианкой, ей нужно было построить дом. Мы долго рыли землю, но дом был построен. Там, под землей. Первый дом этого города. За образец я взял Петропавловский собор. Только шпиль его тянется не вверх, а в сторону. И вместо купола — мужское лицо. Утром оно выглядит как лицо Алексея Маринелли, днем — как лицо императора Николая Первого, вечером — как лицо бухарского эмира…» «А ночью?» — спросил священник.
Гаспар посмотрел, но не ответил — началась музыка.
Толпы жителей поднимались и выходили из города.
Они выходили через ворота Трех царей в молчании и не теряя достоинства, присущего безнадежно больным.
Огромные, как скелет солнца, колеса арбы вдавливались в соленую землю.
На арбе сидели жены Курпы, правила арбой старшая, горбунья. На горбе ее сидела птица с желтым хохолком.
За арбой шел Курпа. «Я должен был остаться с ним, — говорил Курпа женам и птице с хохолком. — Но если я не совершу этого, последнего предательства, он никогда не простит меня».
Последним шел священник с девочкой. Девочка шла сама. Ей предложили сесть на арбу. Она помотала головой и прижала к себе куклу с голубыми пуговицами вместо глаз.
Палец с желтым ногтем подцепил последнюю струну. Струна задрожала, раздвоилась, растроилась и застыла.
Макамат кучек, Солнце в башне Рыб.
Куски глины сыпались на деку, от удара упавшего кирпича треснул гриф. Побежала кровь, но из-за пыли не стало видно и ее.
Колесо арбы остановилось. Птица с желтым хохолком поднялась с горба и исчезла.
В оседающей пыли стоял Гаспар.
Его Город был наконец достроен, и он как архитектор должен обозреть его. Город Прокаженных стоял перед ним во всей своей громадности и слепящей красоте. Глиняные башни, впитавшие боль, пот, слезы, предсмертный бред, обвалились. Глиняные стены, прятавшие под своей коростой подлинный город, исчезли. Огромный город из стекла и железа, с безумными фаланстерами его юности стоял перед ним. Солнце прыгало по стеклянным граням; последние остатки глины сметало ветром.
Наконец вдали показались они.
Трое на верблюдах. С огромными прозрачными коронами и глиняными колокольцами. Старший, архитектор Гаспар, держал смирну; средний, живописец Мельхиор, — золото. Младшего, музыканта Бальтазара, было плохо видно. Остатки ворот Трех Царей приближались к ним.
Николенька Триярский лег на землю, холодившую горячую спину, и закрыл глаза.
Курпа с кувшином и перчатками на боку склонился над ним.
У изголовья сидели его жены главная горбунья читала молитву и перебирала четки остальные подпевали вместо четок перебирая косточки джиды на каждой косточке десять белых бороздок каждая бороздка буква «алиф» с которой начинается имя Аллаха милостивого и милосердного от каждой косточки прочитанная молитва умножается в десять раз.
Жены передавали косточки джиды горбунье та подула на них и положила в платок.
Чуть поодаль стояли отец Кирилл и Маша.
«Наконец я смог его убить, — говорил Курпа, натягивая перчатки. — А ведь это было непросто…»
Медленно вращались колеса поезда. Чувствовали приближение станции, наверное.
«Теперь мне остается убить вас, батюшка. Это будет гораздо тяжелее. Идите, я сам тут управлюсь. Я столько за всю жизнь обмыл и запеленал людей и размочил и распеленал коконов, что могу управиться без посторонней помощи».
Подняв кусок глины, бросил в сторону жен. Те пошли прочь, оплакивая проклятого русского, который сломал жизнь их супругу и, следовательно, их жизни, ой горе, горе…
Поезд подходил к станции.
Отец Кирилл и Машка бежали к ней. Возле станции стояли верблюд и пара лошадей.
«Стойте!» — задыхался отец Кирилл.
Из трубы вырвался дым.
Когда добежали, поезда уже не было. Начальник станции ушел к себе, греться. Верблюд выгнул шею.
«Ничего, Маш… — сказал отец Кирилл, отдышавшись. — Даст Бог, на следующем уедем. Пошли, спросим пока чаю…»
Маша по-взрослому сжала его руку и быстро кивнула.
Они лежали в мокрой и жаркой темноте. Дождь дымился за окном и пах гнилым яблоком. Из ноздрей отца Кирилла вылетал воздух и щекотал Машку. В груди его, под кожей, билось сердце, чуть выше вздрагивал крестик; у Маши такой же, но поменьше.
Застеснявшись голой груди отца, Машка натянула на нее простыню.
Продавец сладкой картошки допел свой романс и ушел дальше, пугать тех, кому не спится. «Якимо…» — раздалось издалека. Маша поджала ноги.
Осторожно, чтобы не потревожить отца Кирилла, встала с футона, запахнулась простыней и пошла к себе. Ее комната была рядом, но дождь там шумел страшнее, в окне качалось дерево, и темнота двигалась.
В дверях оглянулась. Слабый уличный свет падал на картину.
Она напоминала икону, хотя писал ее человек современный, что чувствовалось по сочетанию красок, каких не позволил бы себе ни один, даже обезумевший, иконописец. Было видно, что мастер этот карабкался по лестнице, по которой топали и скользили ноги и скакали вниз мелки; что каждое утро он просыпался, ронял в карман плаща револьвер и шел неврастеническим шагом в парк Уэно, где давился печеными каштанами и смотрел на кровавое пятно в воде от храма Бензайтен. Что ночью, задыхаясь от бессонницы, пил сливовое вино, слушал «якимо» и терзал альбом по иконописи; и так возникла эта картина, современная икона, которую он потом хотел сжечь, но друг не позволил. Теперь на нее падал дождливый свет и девочка, посмотрев на картину, ушла к себе спать. На среднике была изображена Мария на троне и вздыбленные кристаллы за ее спиной; пред Марией в иконописном изгибе выгнулись волхвы. Старший волхв, седобородый, за ним — чернобородый, безбородый замыкает. На всех троих русские шапки с кичками различного цвета, в условно намеченных ладонях — дары. Над пещерой громоздится зодиакальный круг, целый звездный зверинец, рыбы наплывали на водолея, щекоча его икры плавниками, лев лижет шершавый локоть девы. Внутри круга горит звезда. Восемь клейм, окружающих средник, изображают странствования волхвов. Вот каждый из своего дворца видит звезду; вот они встречаются в пути и решают продолжать его купно; вот входят в Иерусалим и расспрашивают народ; народ, как ему и положено, безмолвствует. Вот волхвы пред Иродом; они же — в сомнениях перед входом в вертеп; а вот, поклонившись, видят во сне Ангела, велящего возвращаться «иной дорогой». Последнее клеймо — гнев Ирода и избиение младенцев. Черные всадники на конях, бегущие матери, волосы, огонь на крыше…
Маша спала, разметавшись по футону; рядом лежала кукла. Отец Кирилл спал в соседней комнате, шевеля во сне губами. Сны у них были разными, но в какую-то секунду оба они улыбнулись, отец и приемная дочь. Посветившись недолго на их лицах, улыбка погасла, словно ее залило дождем, еще сильнее припустившим.
Годы учений (нем..).