Тем временем слуги слетелись к столу и стали его снова накрывать. А тут и хор запел. Всегда он начинал с «Шен хар венахи»[15] и кончал тоже «Шен хар венахи». Элизбар замолчал и сделал нам знак рукой – слушайте. Сам он не умел петь, голоса не было, но был очень музыкален, тонко чувствовал все оттенки исполнения и любил грузинскую народную музыку. Я замечал, что в ресторане Гоги тосты, которые произносил Элизбар, были словно навеяны только что отзвучавшей песней, ее ритмом, ее настроением. А у Сандро Каридзе и голос был, и слух, и стоило запеть хору, смотришь, а слезы уже текут по его щекам – ни больше, ни меньше, своеобразная реакция, ничего не скажешь.
Помню, как-то раз Гоги посмотрел на него и сказал: «Что же, братец ты мой, получается, днем ты цензор, покорный властям, – в руках твоих меч, и ты казнишь тех, кого они хотят казнить. А вечером приходишь сюда и оплакиваешь тех, кто пал от твоей руки днем, не так ли? Не знаю, что это, может быть, садизм особый…»
Но на такие речи Сандро Каридзе обычно только рукой махал: дескать, что ты в этом смыслишь, хотел бы я знать…
Пока звуки «Шен хар венахи» радугой переливались над нами, пока Сандро Каридзе вытирал слезы, Элизбар Каричашвили погрузился в себя, слушая песню. А когда она кончилась, взял в руки бокал.
– Я пригласил вас за свой стол, – сказал он, – и хочу, чтобы первое слово было за мной. Я буду тамадой только на этот один тост, чтобы предложить вам распорядок нашего вечера, а потом сложить свои полномочия. Здесь встретились такие люди, которым есть что сказать друг другу. Я думаю, вы все согласитесь со мной, – нам не к лицу обычная пирушка. Первый тост – за нашу встречу – хочу поднять я. Хочу представить вас друг другу и выпить за здоровье каждого из вас. Но потом бокалы мы будем поднимать по очереди. И каждый будет говорить то, что ему нравится. Итак, я буду первым, я подаю пример.
Элизбар Каричашвили говорил свободно и легко, и все мы его внимательно слушали.
– Дорогие друзья, – продолжал он. – У нас есть все для того, чтобы провести счастливо этот вечер. Не только еда и вино… Но и божественные песни… С нами прекраснейшая дама, наша Нано, присутствие которой делает каждого из нас лучше. Скоро подойдет и Гоги… Будем же веселиться, и пусть каждый откроет свою душу друзьям. Пусть будет так.
– Пусть будет! Мы согласны, – подхватили все.
Только Каридзе промолчал.
– Не можешь без мудрствований, – пробурчал он. – Какой ты, право! Люди хотят вкусно поесть и выпить хорошего вина, дай им эту возможность, вот и все, что нужно.
– Не распоряжайся! – воскликнул Каричашвили. – Это тебе не цензура, будем веселиться, как нам угодно, у нас свобода!
Каридзе усмехнулся, сунул в рот редиску и, показывая на рот, покачал головой: вроде он заткнул себе рот – молчу, мол, молчу, а ты говори, сколько твоей душе угодно.
Я знал за Элизбаром Каричашвили эту особенность – на многолюдных церемонных вечерах ему бывало не по себе, он молчал и слушал высокопарные тосты с таким видом, будто ему было неловко за говоривших. Но в дружеском кругу его нельзя было узнать, он загорался каким-то внутренним светом, и поток его красноречия лился неудержимо. Начнет, бывало, говорить о страданиях человечества, потом со стремительностью и остротой подведет нас к неожиданному выводу, который заставит всех задуматься, а после этого с такой же естественностью и изяществом тост его завьется вокруг одного из присутствующих, чтобы в конце концов опять вернуться к прежнему, к тому, чтобы не страдал человек. Некоторые недоумевали – зачем нужны такие длинные тосты, но это были люди, которых питье интересовало больше, чем беседа. Да и сами они лишены были дара слова. Такие люди любят присоединяться к чужим речам, пролепетав одну или две фразы. По-моему, чувство меры никогда не изменяло Элизбару Каричашвили, разве только после многих чарок, но и тогда то, что он говорил, не теряло своего обаяния.
И сейчас Элизбар остался верен себе и выпил прежде всего за человеческое достоинство, за каждого из нас, что для нашего знакомства было, конечно, необходимо. Первой в этом тосте была Нано, а последним – лаз. Элизбар не расточал чрезмерных похвал и не сказал ничего лишнего. Но говорил прекрасно и закончил такими словами:
– В сознании человека, опьяненного водкой, поселяется тьма, его язык уродлив и жесток. В сознании же человека, возбужденного вином, водворяется свет, его язык – язык любви и красоты. Водка – принижает, вино – прощает!..
– Теперь я понимаю, – прервал Элизбара Каридзе, – почему ты по утрам так невыносим.
Но Элизбар пропустил это мимо ушей и продолжал:
– Провидение одарило нас любовью к вину, чтобы наши, мысли обрели красоту и благородство. Оно избрало застолье местом, где предназначено нам выразить себя в честных и прямодушных суждениях. Вы знаете – грузинский стол похож на грузинскую песню: мы поем на разные голоса, но объединяемся в хоре, так и наше единомыслие рождается из разноголосицы мнений – и нет на свете более высокого единства!.. Я кончил, выпьем за это!
Видно, Нано никогда не видела своего двоюродного брата в роли тамады, его ораторский дар поразил ее.
– Тебе надо было быть адвокатом, – сказала она. – А ты выбрал провинциальную сцену.
– Грузинскую сцену, Нано, – поправил ее Элизбар.
– Да, конечно, ты прав, грузинскую, – подхватила Нано. – Но как ты красиво говоришь!
– Красота и очарование, наверно, у вас в роду, – улыбаясь сказал Вахтанг Шалитури, обращаясь к Нано, – я это понял и тогда, когда услышал Элизбара, и тогда, когда увидел вас.
Мы снова чокнулись. А когда начался негромкий разговор, хор запел кахетинское мравалжамиери. Элизбар, как всегда, замолчал, а Каридзе, как всегда, вытащил носовой платок. Наверно, они и подружились из-за болезненной любви к музыке, это единственное, по-моему, что могло их свести. Мы тоже слушали молча, но потом, как обычно бывает за столом, кто-то нарушил молчание, н опять потекла беседа.
– Скажите, Нано, – обратился к ней Шалитури. – Почему я раньше никогда не видел вас? Вы живете в Тифлисе?
Должен сказать, меня покоробила развязность Шалитури, то, что он назвал Нано по имени, без слов «госпожа» или «сударыня». Я заметил, что и Нано была этим задета.
– Я живу в разных местах, батоно Вахтанг, – ответила она, – но больше всего в Тифлисе. Разве обязательно нужно меня замечать?
– Но я адъютант военного коменданта. – Шалитури не сводил глаз с Нано. – Все меня знают, и я всех знаю… Как же я мог вас пропустить!
– Наше счастье, что ты еще не комендант, – как бы выплывая из своих музыкальных глубин, произнес Каридзе.
Шалитури мельком взглянул на него и сказал, отвернувшись:
– Смотрите, совсем как кукушка на стенных часах! Выскочит, скажет «ку-ку» и снова спрячется.
Это сравнение развеселило Элизбара настолько, что, отключившись на момент от музыки, он громко захохотал, но потом опять погрузился в музыку. Нано протянула руку, взяла из вазы яблоко и начала ножом срезать кожуру. А Арзнев Мускиа пристально посмотрел на Шалитури, затем отвел глаза и пожал плечами. Нано почему-то не могла управиться с яблоком, видно, нож попался тупой, ей это, кажется, надоело, и она крикнула:
– Лаз, помоги мне! Разве ты не видишь, как я мучаюсь!
– Давай помогу тебе, – Шалитури стал вырывать яблоко из рук Нано.
Вот это выглядело нагловато.
– Простите, госпожа Нано, я не привык к обществу дам и могу ошибиться, – сказал лаз, щурясь, но при этом чуть-чуть покраснел.
Нано отвела руку Шалитури и передала яблоко и нож Арзневу Мускиа.
– Вахтанг, сколько тебе лет? – спросил я Шалитури, желая намекнуть ему, что нужно вести себя приличнее, хотя бы потому, что он моложе других.
Шалитури очертил пальцем линию от меня к лазу и Нано и сказал:
– Я младше вас, ну, лет на десять, – и громко и самодовольно засмеялся.
Я понимал, что именно мы трое вызывали раздражение Шалитури, и он старался нас задеть.
– Какой он, оказывается, юный! – отметил Каридзе.
– Я думаю, разница больше, батоно Вахтанг! – сказала Нано. – Мне тридцать шесть лет.
Сандро Каридзе с изумлением взглянул на Нано.
– Вам двадцать пять, – уверенно сказал Арзнев Мускиа. – Больше никто не даст.
Я был согласен с ним, он прав, Нано на самом деле двадцать пять лет.
Шалитури тем временем не унимался.
– Женщина всегда женщина, – объявил он. – Пусть у тебя острый язык, но немытые руки, она все равно захочет, чтобы яблоко очистил ты.
Арзнев Мускиа не произнес ни звука. И остальные тоже молчали. Хор кончил мравалжамиери. Но молчание продолжалось. Вдруг Элизбар вскочил со своего места и, наполнив бокалы, вскричал:
– Господа! Эта песня родилась на свет для того, чтобы принести умиротворение людям и покой. А за нашим столом как будто наоборот. Но я не могу с этим примириться и все равно хочу выпить за любовь. За ту любовь, о которой поют в кахетинском мравалжамиери, которой под силу поднять из руин то, что разрушено враждой и злом!