Наконец работавшие в гипостиле возмутились бездействием остальных и принудили их помогать устройству укрепления, которое продолжало быстро расти. Ни одна баррикада в мире не состояла из более благородного материала. Каждый из нагроможденных здесь предметов был в своем роде образцовым произведением искусства, считался священным в продолжение столетий, был покрыт редкими надписями в память благородных подвигов достойных сыновей отечества. Эта твердыня должна была служить оплотом величайшему из богов, и одними из первых взошли на нее Карнис со своим сыном и женой.
Горго сидела у изголовья отца, с тревогой устремив взгляд на изможденное, бескровное лицо больного и прислушиваясь к» его слабому дыханию. Влажная и холодная рука Порфирия лежала в руке дочери. Она осторожно гладила ее, поднося с глубокой нежностью к губам всякий раз, когда ресницы его опущенных век начинали понемногу шевелиться. Комната Олимпия находилась сбоку гипостиля в глубине возвышенной колоннады, с правой стороны, наискосок от ниши, где помещалась статуя Сераписа. Шум работ на баррикаде и треск ударов тарана явственно доносились сюда. При каждом толчке стенобитного снаряда больной испуганно вздрагивал, и судорога подергивала его черты.
Хотя Горго было очень тяжело видеть страдания отца и с минуты на минуту ожидать кровопролитной схватки в стенах Серапеума, но все-таки она отдыхала душой в уютной комнате своего старого друга. Девушка с ужасом и отвращением вспоминала гнусную оргию предшествующей ночи и радовалась, что теперь она далека от такого отталкивающего зрелища. Несмотря на крайнюю усталость, дочь Порфирия напряженно думала о пережитых ею волнениях, о неожиданной смерти бабушки и болезни отца. До сих пор она мало говорила с врачом, который без отдыха хлопотал возле бесчувственного Порфирия, успокаивая встревоженную дочь надеждой на его выздоровление. Теперь же Горго пристально посмотрела на Апулея, спрашивая его серьезным и грустным тоном:
– Ты толковал о противоядии; значит, отец сам пытался лишить себя жизни, опасаясь неминуемой гибели?
Смерив молодую девушку испытующим взглядом, доктор сказал ей всю правду.
– Ужасная гроза заставила несчастного Порфирия потерять голову, как и всех нас, – добавил он, понизив голос, – но эта буря была только предвестницей роковой катастрофы, на которую обречено человечество и вся Вселенная. Неминуемая развязка недалека; мы слышим ее приближение. Стены твердыни Сераписа крошатся под ударами разрушительного снаряда. Неприятель прокладывает дорогу нашей общей гибели!
Последние слова Апулея звучали мрачным пророчеством. Сотрясающее падение каменных плит, летевших с крыши и выбивших на этот раз таран из его станка, как бы подтверждало эти тяжелые предчувствия. Горго побледнела, но ее пугало только сотрясение стен осажденного святилища.
Однако храм великого бога отличался прочностью постройки. Пробив одну стену, христиане не могли разрушить его своими осадными машинами. Между тем с улицы все громче и громче доносились крики сражающихся. Встревоженный врач подошел к двери, чтобы прислушаться. Горго заметила его волнение: руки Апулея дрожали. Он, мужчина, поддавался страху, тогда как сама она была озабочена только исходом болезни отца! Пробитая брешь приведет в Серапеум Константина, а там, где был ее возлюбленный, девушка могла чувствовать себя вполне безопасно. Врач опять обернулся к ней и был немало удивлен, видя, как спокойно ухаживала Горго за больным, вытирая ему вспотевший лоб.
– Что толку закрывать глаза перед опасностью, как делает трусливая птица-страус! – глухо заметил он. – Неприятель борется с нами насмерть. Приготовимся же к неизбежному! Если христиане осмелятся поднять святотатственную руку на Сераписа – а они, наверное, это сделают, – то и победителей и побежденных ждет неминуемая гибель.
Но Горго отрицательно покачала головой, говоря тоном глубокого убеждения:
– Нет, нет, Апулей, ты жестоко ошибаешься! Если бы Серапис был могущественным божеством, то не допустил бы ничтожных смертных разрушить свой храм и свое священное изображение. Зачем он не воодушевил благородным мужеством защитников своей святыни в настоящую решительную минуту? Вчера я имела случай хорошо познакомиться с буйной ватагой, которая явилась сюда отстаивать своего кумира. Сторонники наших богов оказались жалкими трусами, а женщины погрязли в распутстве. Если господин стоит своего раба, то нечего жалеть о его ниспровержении!
– Неужели дочь Порфирия говорит таким образом? – возразил врач тоном резкого упрека.
– Да, Апулей, конечно! Я не могу сказать ничего иного после того, что пережито мной в эту ночь. Поведение наших единомышленников было постыдно, отвратительно, низко! Я не хочу иметь ничего общего с этими людьми. Для меня оскорбительно называть их своими единоверцами. Бог, которому служат так, как Серапису, не будет больше моим богом. Вам, мыслителям и философам, непозволительно предполагать, чтобы христианский Бог, победив нашего кумира и уничтожив его могущество, допустил до разрушения созданную им вселенную вместе с человеческим родом.
Апулей сердито поднялся со своего места и сурово спросил молодую девушку:
– Уж не христианка ли ты? Горго молчала, сильно покраснев.
– Так ты в самом деле христианка? – встревожено допытывался между тем врач.
– Нет, но желала бы ею стать! – сказала, наконец, девушка, твердо взглянув на своего собеседника.
Тот пожал плечами и отвернулся, а Горго легко вздохнула, как будто решительный ответ, сорвавшийся у нее с языка, освободил ее от тяжелого гнета. Она сама не могла понять, как это случилось, но сознавала справедливость своего поступка. Апулей прекратил разговор, и девушке было приятно водворившееся между ними молчание. Смелое слово, сказанное в минуту увлечения, открыло перед ней неведомый светлый мир радостных надежд и чистых упований. С этой минуты Константин перестал быть противником Горго. Прислушиваясь к шуму битвы у бреши, она могла теперь с гордостью думать о нем, искренне желая успеха победоносному оружию христиан. Дочь Порфирия сознавала, что интересы, за которые сражался ее возлюбленный, были чище, благороднее и достойнее интересов язычества, и девушка радовалась при мысли о том, какую твердую опору навсегда найдет она в новой религии.
Все, что до сих пор казалось ей необходимым украшением жизни, отступило на задний план перед таким высоким благом. Горго с глубокой нежностью смотрела на больного отца, представляя себе, как много он выстрадал от вынужденного лицемерия, и ее сердце переполнилось преданной любовью к несчастному. Недаром лицо Порфирия носило отпечаток постоянной грусти. Он откровенно признавался, что ему было невыносимо тяжело исповедовать веру, совершенно чуждую его сердцу. Эта страшная ложь, эта лицемерная двойственность отравили существование человека, благородного и искреннего по природе. В страдальческих чертах больного Горго читала печальное предостережение самой себе, что еще более укрепило ее решимость строго согласовать свои поступки с внутренним убеждением. Любовь привлекла молодую девушку к христианству. Да! В эту минуту она видела в религии, которую желала исповедовать, прежде всего, только одно: вечную любовь.
Горго никогда не чувствовала в своей душе такого отрадного спокойствия, такого глубокого умиления и тихого счастья. А между тем в нескольких шагах от нее разыгрывалась кровавая битва; звуки трубы императорского войска перемешивались с боевыми криками язычников.
Осадная машина пробила уже довольно широкое отверстие в южной стене святилища, и через эту брешь в Серапеум старались ворваться неутомимые солдаты двадцать второго легиона. Многие из ветеранов заплатили жизнью за свою безумную отвагу, потому что защитники храма осыпали осаждающих градом метательных копий и стрел. Однако оружие или попадало в большие щиты римских воинов или без вреда отскакивало от их железных шлемов и панцирей. Раненых и убитых бойцов тотчас заменяли другие, бесстрашно бросавшиеся на приступ. Опытные солдаты, прикрываясь металлическими щитами, подползали на коленях к баррикаде, тогда как другие стреляли в неприятеля через их головы. Некоторые язычники были убиты, и вид дымящейся крови сильно подействовал на их сподвижников. Даже самые нерешительные пришли в неистовую ярость. Прежнее малодушие исчезло перед жаждой мщения. Трусы обратились в пылких бойцов, ученые и художники жаждали крови. Мирные люди науки будто опьянели в разгаре битвы; они раздавали направо и налево смертельные удары, смело рискуя собственной жизнью.
Старик Карнис, беззаботный, незлобивый поклонник муз, также не отставал от других. Он взобрался со своим сыном Орфеем на самый верх баррикады и, посылая в неприятеля копье за копьем, декламировал отрывки из боевой песни Тиртея [75]. Пот лил ручьями с его обнаженного черепа, и глаза старика горели отвагой. Орфей неутомимо стрелял из громадного лука. Длинные кудри юноши разметались по сторонам, обрамляя его пылающее лицо. Когда ему удавалось поразить одного из римских воинов, старый певец одобрял своего сына: «Хорошо, мой мальчик, хорошо!» После того Карнис снова выпрямлялся и бросал в нападающих копье, произнося несколько строк гекзаметра или анапеста. Герза не отходила от своих, притаившись за жертвенным алтарем, случайно оказавшимся на вершине укрепления; она подавала мужчинам боевые снаряды. Платье почтенной матроны было изорвано и обрызгано кровью; седые волосы, выбившись из-под головной повязки и серебряного полумесяца, в беспорядке падали ей на лицо. Эта аккуратная, домовитая женщина обратилась в мегеру: