Вот и пристрой с освещённым оконцем в огород. Собака Ягодка признала — лизала, виляя опахалом хвоста, ботики и ладони, путалась в складках подола. Маленькая горбатенькая тень мелькнула в ограде, — узнала Елена, приникла к пыльным венцам и жалобно, тихо пропела на подвздохе, будто воздуха не хватало:
— Баба, бабуленька, родненькая!
Возвращалась плотно укутанная шалью Любовь Евстафьевна с вечери, во время которой помолилась о ниспослании благодати своей любимице внучке, и вот так чудо — как с неба свалилась Ленча. Обмерла старушка, охнула, припала к Елене, на ногах не могла стоять — сползала ниже и ниже. Внучка беспорядочно и слепо целовала бабушку в мягкие морщинки щёк и лба. Обе заревели, слова не могли вымолвить.
— Старика щас отправлю куды-нить, да хоть к дружку евоному Гавриле-ковалю, пущай бражкой побалуются да в карты порежутся, а ты — к Ванюшке тем следом. Добро? Михайлы с Полиной тоже нету — гостюют в Зимовейном.
Не дожидаясь ответа, проворно скрылась в ночи. Елена слышала, прижавшись к шершавой щеке венца, как из пристроя, крякая и кашляя, вышел согнутый дед в сибирке, как прикурил, выругался под нос, проковылял, припадая на хромую ногу, по скрипучему настилу и вскоре исчез за воротами.
Любовь Евстафьевна подталкивала отчего-то оробевшую Елену к двери, нашёптывала:
— Надо же: вчерась Семён привёз его из городу, а уж завтрева заберёт. Как подгадал. Иди же, а я постерегу туточки. Деда увижу аль кого ишо из наших — сманю куды-нить. На глаза стариковы тебе не след показываться: зол, люто зол старый хрыч. Отец с маткой помалкивают, в себе всё перетирают, как жернова, а вот старик бушует да грозится другой раз… Иди же ты: времечко ить таит!
Но Елена неожиданно замерла перед дверьми, жалко и растерянно посмотрела в заплаканные, но счастливые, озорноватые глазки Любови Евстафьевны, на срыве утончившегося голоса пропела:
— Баба, а вдруг не признает меня… за мать? Говорят, её обнимает и кличет маманькой?
— Тьфу ты! Кто тебе чиво наплёл? Малой-то ишо ни бе, ни ме, ни кукареку, а ты — «мама-а-а-а-нькой»! Пшла, пшла с моих глаз долой! — И, не церемонясь, втолкнула внучку в густые потёмки сеней.
Елена, придерживаясь за бревенчатую стену, на ощупь прошла в полуосвещённую, с натопленной печью горничку. В её горящее, просто пылающее лицо, будто приветственно ласкаясь, дохнуло знакомым с какого-то глубокого детства запахом дедушкиного самосадного табака и сушёных на печи в закутке ломтиков хлеба, которые оставались на обеденном столе. От сердца сразу немного отхлынуло страху, яркими, но угасающими блёстками вспомнилось далёкое детство. Но и новый запах — молочковый дух маленького ребёнка, её ребёнка! — распознала она. Сердце так сильно билось, что, показалось ей, ослепла и оглохла, а кровь в жилах словно бы закипала, вырываясь наружу. Ничего ясно не видела и не слышала. Ноги подсекало. Унимая волнение, прислонилась виском к дверному косяку; постояла, придерживаясь за скобку: мнилось ей, вот-вот упадёт.
Неожиданно — хотя как же могла не ожидать!? — услышала, как в освещённом пригашенной керосинкой углу что-то зашелестело. В груди снова вздрогнуло, но уже беспощадно и казняще. Невольно схватилась за левый бок.
— Сыночка, — шепнула Елена, однако опять задохнулась, как от нежданного напора мощной волны воздуха. «Сыночка», — так ласково звала маленького Василия мать, — отстранённо и смутно вспомнилось Елене, никогда раньше так не звавшей, даже в мыслях, Ваню. Но родовое, охотниковское, заявляло о себе, пробиваясь к свету родничками сердечной памяти.
Розовенький, пухлый заспанный сын лежал в подвешенной к потолку колыбели на голубом атласном одеяле, голенький, в одной распашонке, сучил пухлыми ножками и гулил с чрезвычайным увлечением, будто бы что-то кому-то рассказывал. Он, видать, недавно проснулся, и его глаза вспыхивали крохотными искорками сонных слёзок. Волосики на голове стояли встрёпанным гребешком. Он настороженно, угрюмовато посмотрел на склонившуюся над ним незнакомую женщину, замолчал, и, показалось Елене, с неудовольствием подвигал пушинками бровей, словно хотел сказать: «Что же ты меня прервала на самом интересном?» «Глядит-то волчонком, как Семён», — ласково подумалось матери, и это странное и не к месту сравнение почему-то показалось ей приятным и правильным.
— Сыночка, — робко, разрывая в горле плёночку, позвала она, протягивая к Ванюшке красные нахолодавшие руки. Он с прежним вниманием смотрел на незнакомку, не гулил и не шевелился. «Ишь, хитрец, притих!» И она решительно подняла его на руки. Он захныкал было, сморщив личико. Елена сразу поняла, что её ладони холодны, и прижала сына к груди запястьями, отогнув ладони от спины и попки сына. Он снова затих и, похоже было, принюхивался к незнакомым душистым запахам волос этой ласковой незнакомки.
Так и сидели они с час — она всё прижимала его к груди, гладила тельце, шептала что-то ласковое и сокровенное, а он строгим мужичком то гулил, то посматривал на неё, словно пытаясь понять, получить какой-то ответ, объяснение. Бабушка предупредила, стукнув в оконце, — пора. Елена поставила малыша в люльку, и — то отойдёт к двери, то вернётся. И только настойчивый стук бабушки заставил Елену выйти прочь. Но ещё раз открыла дверь в пристрой, смотрела, смотрела на сына. Любовь Евстафьевна вынуждена была утянуть её в потёмки двора. Обе плача, расстались у околицы.
Назад к пролётке брела слепо, запиналась, а на взгорке у тракта поскользнулась и упала в сухостойный, свирепо топорщившийся репейник с кустами малины. Вскрикнула. Подбежал испуганный, но натянутый, как струна, Виссарион. Подхватил на руки, и она заплакала — но так, что напугала Виссариона: будто подвывала, как собака, у которой отняли облизанных щенят. Виссарион поморщился, разглядев в потёмках некрасиво собравшуюся на лице Елены кожу. И испугался, что не жалость вздрогнула в его сердце, а чувство досады солоновато-едкой пеленой закрыло зрение души. С невольной грубоватостью вскинул на руках возлюбленную, но тут же спохватился, — не ласково, а тайно-повинно прильнул щекой к её холодному, как будто окаменевшему лбу. Но она поняла его спрятанные чувства, с настойчивостью сползла на землю, высвобождаясь из его упрямо-крепких, не размыкавшихся рук, туго повязала у горла шарф, пошла во тьму, царапая и ломая о камни каблучки промокших насквозь, измазанных суглинком ботиков. Длинная юбка цеплялась за кусты, оставляя на них кусочки белых кружев.
Ехали в Иркутск молча, как это случается в дороге с чужими людьми, которые сразу не понравились друг другу. Под колёсами подпрыгивала и дробно билась в жестяное днище пролётки галька, под копытами вспыхивали искры. Неба не было видно, только маячили вдали холодные электрические огни города. На Великом пути шла извечная и словно бы совершенно равнодушная к людям работа железа и пара.
И ещё несколько месяцев крепился и сдерживался её возлюбленный, не настаивая на скором отъезде, хотя обстоятельства уже требовали твёрдого поступка с его стороны: кончались деньги, а грузинский дед присылал строгие, ультимативные письма с угрозами, что не оставит ему наследства. Виссарион нервничал, порой замыкался в себе, но пойти против любимой не осмеливался. Она, видимо, всё ещё оставалась для него богиней, которой он поклонялся.
Чуткая Елена слышала сердцем, как порой дрожит эта его нетерпеливая нездешняя душа, жаждущая других дорог, других забот, других высот. Она не хотела думать, что же будет впереди: она стала бояться будущего, в котором не будет её маленького сына. Иногда Елене представлялось, что она беспролазно запуталась в своих чувствах и ясно не представляет, чего же ей собственно надо от жизни.
71
Своим чередом подошла зима. Тёплые, сыроватые, но слепящие снега ноября в одну ночь накрыли Иркутск и округу. Утром Елена прильнула к окну и ей показалось, что уютнее и надёжнее места во всём белом свете не может быть. Огромное высокое небо было охвачено голубым пламенем, хотя солнце ещё только готовилось взойти из-за домов. Вдали переливалось яркими тонами изумрудное ожерелье Ангары. Немецкая кирпичная кирха, плотно прикрытая со всех сторон деревьями, чудилось, что вместе с ними и утонула в этих роскошных снегах, только остроконечная башенка с крестом красно как будто протестовала зачем-то этому напору новой блистающей белой жизни. Лобастый купол Русско-Азиатского банка так выбелился снегом, что походил на седого бородатого старика, — не Деда ли Мороза? — улыбнулась Елена, как маленькая девочка, ожидающая чуда, сказочного сюжета. Повозки и экипажи на перекрестье Большой и Амурской весело, озорно заносило, и лошади вздыбливались, ржали, а кучера, матюгаясь и размахивая вожжами и кнутовищами, чуть не на карачках вылезали из сугробов; а выбравшись — порой снова валились в снег, тонули в нём. «Я никуда отсюда не поеду. Это моя земля, и она прекрасна», — подумала, сладко потянувшись, Елена. Её плеча коснулся Виссарион, и она отчего-то испуганно вздрогнула.