Холодкевич глубоко вздохнул.
— Вот оно, староста, как на свете-то бывает…
Беркис и в разговорах с господами понаторел, потому и ответил так, что не подкопаешься:
— И верно, барин, и так бывает, и сяк, и не приведи господь как.
— И ты только подумай, старина, она же еще меня и попрекает, она… нет, не то чтобы попрекает, а вроде бы… А я виноват? Что я, один виноват?
— Да что вы, барин, какая в том ваша вина? Так все они, бабы, это уж всегда так. Кто же того не знает: сами вешаются на шею, а чуть что — сразу и в рев.
— Да нет, она и не ревет, а только глядит этак…
— А и поревет, без этого уж не обойдется. Раньше оно, когда этакое у молодого барина случалось, так старый барин, господин Шульц, просто приказывал выпороть девку и отпустить — вот и покой был в имении.
— Ну, то барон Шульц. А я так не могу, не могу, старина.
Беркис трижды кивнул головой.
— Ну, понятное дело, барин, не можете.
У людской стояли три бабы. Когда выпровоженная экономка вышла из замка, понурив голову, не глядя, ничего перед собой не видя, поплелась через двор, они живо повернулись к ней боком и сдвинули головы. Кукуров Ян перед каретником с ведром воды согнулся так низко, точно ему не колеса надо мыть, а залезть под господскую повозку. Петерис подошел к двери кузницы; одни белки глаз сверкали на черном пятне лица, поэтому выглядело оно сердитым, хотя на самом деле парень очень сочувствовал ей, даже шапку приподнял, словно невесть перед какой высокородной дамой.
— Значит, уходишь, Мария?
— Приходится уходить.
Она не остановилась, даже не оглянулась и ответила только потому, что краем уха услыхала его слова. Звон молота в кузне стих, через плечо Петериса высунулась закопченная борода Мегиса, но Петерис тут же повернулся и оттолкнул любопытствующего эстонца.
— Нечего тебе пялиться, куй давай, пока подкова не остыла!
Но сам, повернувшись, еще потряс кулаком, глядя на верхние окна замка.
В прицерковном овраге навстречу Марии попалась Сталлажиене, повязанная белым платком, в новой юбке. Увидев, как изгнанная экономка бредет, точно сонная, она перешла на другую сторону дороги, потом, покачав головой, поглядела вслед и вздохнула.
Дорога почти уже подсохла. По ночам нет-нет да еще подмораживало, но днем солнце пекло так, что ближний лес на взгорье и сейчас был затянут синеватым маревом. Тропинки местами уже пылили, по обочинам желтели одуванчики, сквозь слежавшуюся прошлогоднюю листву уже пробилась свежая травка. Старые липы аллеи, ведущей к мызе священника, грели на солнце корявые ветви, чтобы скорее набухли почки. Две девушки сгребали в кучи прошлогодние листья; новый пастор шел от имения, держа шляпу в руке, вскинув к солнцу белый лоб и с удовольствием попирая ногами гравий, на который голые деревья бросали еще только легкую, чуть колышущуюся сетку теней. У коновязи прицерковной корчмы понурился чалый мужичий коняга, — хозяин его пил в корчме, так громко выхваляясь, что даже на дворе было слышно.
Мария ничего не слышала и даже не глядела по сторонам. Глаза ее все время были прикованы к земле, тяжелые мысли сами собой клонили голову. Но за корчмой, напротив Девичьего ключа, она внезапно остановилась, посмотрела вверх, затем на тяжелый зеленый, украшенный мелким бисером комок, который все время крепко стискивала в руке. Поодаль на дороге остановился какой-то встречный прохожий, разглядывая изгнанную экономку, но она и его не заметила. Словно надумав что-то и твердо решившись, она перескочила через канаву и по слежавшейся дернистой осенней вспашке стала подыматься на взгорье. Чем выше, тем быстрее, под конец почти что бегом, — новые, заработанные на господской службе туфли скользили по глинистой почве. Раз она даже споткнулась, но ей все было нипочем. На вершине взгорья вокруг ключа блестели коричнево-фиолетовые кусты ольхи, отливали желто-красным побеги ивы и серебристо-серым осинки, но и на это она не обратила внимания.
Раздвигая кусты, Мария Грива не видела, что встречный уже не стоит на дороге, а, также перескочив через канаву, бежит следом за нею на взгорье. Омут у Девичьего ключа был полон до краев, он напоминал глаз — черный, холодный и остекленевший. Даже жаркие лучи весеннего солнца, напрасно рассыпав по нему свои блики, не согревали его. По склону, под полегшей прошлогодней осокой, шипя ужом, извивался набухший весенней водой ручеек. Мария вздрогнула, видимо, представив себе свою сестру по несчастью, осужденную несколько десятилетий назад, и ее ребенка, чьи кости, может, и поныне мокнут в тине, на дне. Взглянула на свой стиснутый кулак, далеко закинула руку над головой и гневно швырнула зеленый комок в середину мочила. Вода в нем даже не плеснула, таким равнодушным было оно, словно уже предвидело и ожидало положенное ему, — круги побежали, разошлись до самых краев и сразу же стали пропадать. Мария перевела дух, освободив не только руку, но и скинув со всего тела, да и с сердца, тяжелую обузу.
Она обернулась, приглушенно вскрикнула и растерялась — за ее спиной стоял сосновский кузнец. Он все видел. Растерянность сразу же прошла. Лицо Марии покраснело от гнева.
— А ты откуда взялся? Чего тут позабыл?
Мартынь и сам слегка растерялся.
— Иду я по дороге, а тут ты мне навстречу. Вдруг вижу: скок через канаву и бежит в гору. Чудно это мне показалось: будто следом гонятся, либо кто сверху позвал. Ну и я — сам не знаю с чего, так оно получилось…
Она зло усмехнулась.
— Выходит, решил, что я топиться побежала. А он, значит, спасать надумал. Ох, дурень же ты, кузнец. Кто же это может меня спасти от меня самой, если я сама захочу утопиться? Да только я не хочу — что-что, только не это. Я жить хочу, хоть и тяжело будет, потому и ушла.
— Вот это ладно, что ты ушла оттуда, как-нибудь перетерпишь. Перетерпел же я, да что я один, что ли, — все мы терпим. Крепись, не вешай голову; как оно ни тяжело, а жить все-таки стоит.
Они пошли назад, вниз по косогору. Походка Марии стала медленнее, но вместе с тем решительнее, взгляд уже не был устремлен в землю. Мартынь держался рядом, силясь сообразить, что бы еще такое придумать в утешение, чуть ли не злясь на себя за эту беспомощность, сознавая, что только женщина и могла бы здесь найти нужное слово. Хорошо, что Мария не ждала от него слов, а говорила сама, очевидно, чувствуя доброе намерение и беспомощность утешителя, а может быть, продолжала вслух думать все ту же свою тяжелую думу.
— Купить меня хотел. Деньги сунул, да еще в кошельке, что Дора связала… А разве Дора не такая, как я, была? За кого он нас считает, тварь этакая!
Выйдя на дорогу, она остановилась и только теперь опомнилась и по-настоящему увидела Мартыня. Легкий гневный румянец снова вспыхнул на ее щеках.
— Чего ты сюда пришел? Чего тебе надо? Кто тебя звал?
Силач, гнущий железо, человек, которого даже калмыки не страшили, вдруг забормотал, смутившись, точно мальчишка:
— Я ничего… Вижу, что бежишь в гору, ну и подумал, что хочешь… Слава-то у Девичьего ключа худая.
— Спаситель выискался! Где же ты был, где же вы все были, когда меня мать, несмышленую девчонку, за руку привела да в спину тычком туда впихнула?.. Ну, если уж ты такой жалостливый, так можешь вот что сделать: передай этому поляку, чтоб он не думал, — пусть знает, где его деньги теперь лежат. Хоть и не скупой он, а все равно попробует их выудить. Пускай удит — может, еще и детские косточки вытянет.
— И стоило бы… А куда ж ты теперь пойдешь, сама-то хоть знаешь?
— И без твоего совета знаю. К Вайварам, они нам сродни приходятся. У Инты сейчас мальчишка на руках, а им работник нужен — ну так мы с Интой и будем попеременно: одна дома, другая в поле. У отца я и пахала, и боронила, это я умею, а посеять еще сам старик в силах. Вот как я надумала.
Мартыню оставалось лишь горячо с этим согласиться.
— К Инте — это хорошо. Она тебя не оставит, я ее знаю, с вами с обеими никто ничего поделать не сможет. Инта любому рот заткнет, за себя она постоять умеет и за тебя постоит. Это будет хорошо, вот уж как хорошо!
Ласковым взглядом он смотрел Марии вслед, а она шла решительными шагами, уже не колеблясь и не задумываясь над тем, как ей быть. Вот и возьми — баба, а не сломилась от такой беды, не дала себя в грязь втоптать. Мог ли бы он сам все так ладно придумать и решиться?..
Хоть и медля, но все же завернул в Лиственное. Надо сказать, непременно надо сказать, пусть знает, где его деньги, и отправляется их выуживать. Пусть не думает, барич этакий, что и честь крестьянской девушки можно купить, и свою совесть чистой сохранить. Чаша гнева, бродившего в нем все время, уже перехлестывала через край.
Навстречу из кузницы шагнул Мегис, словно совестясь чего, как нашкодивший пес, снова возвращающийся к хозяину. Одет как следует, сыт, а только еще более мешковатым стал и по-латышски говорит еще больше с запинкой. Заговорил он так, словно речь все время только об этом и шла: