Я стал безработным. Если сосчитать время, которое я работал и которое сидел без работы, и разложить на все это время мою зарплату, получится, что я едва сводил концы с концами, чуть не умер с голоду.
А ведь я был токарь, и не какой-нибудь.
Были еще и поденщики; они работали и в МАВАГе. Вот они-то… И все-таки, насколько они лучше жили, чем строители или землекопы! Если сравнить общее положение трудящихся с теперешним – разумеется, не во времена Хорти, а в так называемый период «золотого мира», ну, скажем, в 1910 году… Нет, сравнивать нельзя – даже не знаешь, с чего начинать сравнение. Яйцо стоило четыре филлера, молоко, если не ошибаюсь, филлеров десять – двенадцать. Что мог заработать тогдашний крестьянин? Какие доходы получал тот, кто имел пятнадцать – двадцать хольдов земли, и тот, у кого было всего полтора или два хольда? А безземельные?… В поле в самый разгар работ им платили двадцать – тридцать филлеров в день… А если сорок – тут уж он мог целовать хозяину руку. Две-три семьи жили в одной комнате. Часто без врача, без школы, и сколько было мест без хорошей питьевой воды!
Один военврач рассказывал мне во время войны: в стране имелись такие местности, где из десяти призванных лишь один бывал годен. Люди были хилые, чахлые, тощие. Тридцатилетняя женщина казалась старухой, мужчина в тридцать пять – сорок лет вконец изношен. Что тут сказать? Скотская жизнь? Нет, лошадей и скот в поместьях содержали гораздо лучше. Судьба рабов? Даже этого нельзя сказать, ибо раб для рабовладельца был ценностью и тот заботился о его питании и о том, чтобы раб не износился. Колониальный гнет? Да, страна была колонией, и народ ее, за исключением высшей знати, нес на себе все тяготы колониального режима.
Если категория особо квалифицированных рабочих иногда жила лучше, так за это расплачивались три с половиной миллиона нищих крестьян. И сто тысяч шахтеров.
В наши дни это странно, ибо теперь шахтеры относятся к одной из наиболее хорошо оплачиваемых категорий рабочих. Так, собственно, и должно быть – ведь они выполняют самую тяжелую работу. А в те времена шахтер… в графе он стоял лишь на один миллиметр выше батрака и бедняка крестьянина.
1921 год, о котором я сейчас рассказываю, был кризисный год. Страну охватил и сельскохозяйственный и промышленный кризис. Началась инфляция. Квалифицированные рабочие бродили по улицам, брались за любой случайный труд, лишь бы заработать несколько филлеров. Вот и представьте себе, какой в те времена могла быть судьба шахтеров.
Я кое-что знал о положении ноградских угольщиков. В Матраверебейе жил мой шурин, муж старшей сестры, он работал на шахте. Сколько я помню, они всегда жили в нищете. Мать моя плакала, что сестра все худеет и худеет, отдавая последние крохи детям. Положение татабаньцев, живущих в поселке, было немногим лучше. А положение этих, бреннбергских, еще чуть-чуть лучше… Вообще в старой Венгрии, к западу, жизненный уровень народа немного повышался. Ведь хозяином была Вена!
У этих Эберлейнов было, во-первых, очень чисто: даже кухня сияла чистотой, а в комнате пол так выскоблен, что на нем можно было есть. Немцы, да? Говорят, что немцы очень чистоплотны. Не знаю, верно ли это. Мать моя была венгерка, все мои предки тоже чистокровные венгры из хевешских крестьян, а дома была идеальная чистота… Нас было восемь человек детей, из них пятеро еще маленьких, но мать каждый вечер всех пятерых купала. Летом – в тазу у колодца, зимой – в сенях. Каждый вечер она натирала всех нас мочалкой с ног до головы – без этого нам не позволялось ложиться в постель. Нам не стыдно было своей комнаты. Жена дяди, у которого я в детстве жил в Кишпеште, носила немецкое имя и говорила по-немецки. Однако она была порядочная неряха. Когда я просил сменить постельное белье – вон оно у меня какое грязное, – она ругала меня за «нежности». Я по два месяца спал на одной простыне. На такой же спали и они с мужем. Если бы это видела моя бедная мать, она бы сказала свое мнение. Ну, все равно! Немцы они или другие, но у этих Эберлейнов все блистало чистотой. В комнате стояли два аккуратных шкафа, крашеные, старые, но красивые. На двух кроватях – белоснежные покрывала, хоть и немного изношенные, потертые в нескольких местах, крашеный стол, стулья; на стене – в рамках под стеклом вышитые немецкие изречения. Распятие.
Пока мы ждали, старик Эберлейн рассказывал. Когда ему было тринадцать лет, он попал в шахту откатчиком. Сорок четыре года проработал он под землей. Однажды он тяжело заболел, пришлось вырезать почку; врач не разрешил работать на шахте. У шахтеров была довольно хорошая инвалидно-пенсионная страховая касса; они из собственных средств создали так называемый «шахтерский ящик». Старик получал восемь крон в неделю. Это немного, но, если валютная стоимость кроны не падает, не так уж мало, как кажется на первый взгляд. Подручный забойщик в десятых годах зарабатывал не больше. Но в последний год войны этого стало так мало, что хватало лишь на то, чтоб не умереть с голоду. Болезнь почек у старика явилась результатом происшедшего ранее несчастного случая. Еще до войны его придавил пласт угля. Дирекция добавила к его скудной пенсии персональную пенсию – шесть крон в неделю. Дирекция не могла не знать, что, если дело дойдет до суда, ей это обойдется гораздо дороже, ибо состояние шахты и особенно техника безопасности в годы конъюнктуры преступно игнорировались. Выходит, старик жил с женой на четырнадцать крон; этого, конечно, было мало и из-за ежедневного падения курса становилось все меньше и меньше.
Каждое его новое требование отклоняли – ведь он сам в свое время с благодарностью согласился на такое завершение дела. Если он недоволен, пусть ратует за так называемую валоризацию,[25] бывшую тогда вообще больным вопросом. Спустя несколько лет – тогда уже кроны считали тысячами и десятками тысяч – пришлось упорядочить эти дела, и их упорядочили. Но пока что положение было таково, что старика и его жену после сорокалетнего тяжелого труда содержали сыновья. А кто знает, сколько раз его жизнь подвергалась опасности, сколько несчастий случилось с ним в шахте! Пока мы сидели за стаканом кислого вина и курили, старик второпях рассказал шесть или восемь историй, от которых у нас по спине пробегали мурашки. Правда, старик был хороший рассказчик. Мешая немецкие и венгерские слова, он все, что рассказывал, представлял в лицах.
Его сыновья запаздывали – как я понял, у них после смены должны были состояться какие-то переговоры по поводу забастовки. Было около четырех, когда они наконец пришли.
После сердечного приема, оказанного нам стариком, мы были неприятно удивлены.
Младший вообще обратил на нас мало внимания; лишь время от времени он поглядывал в нашу сторону, когда мы разговаривали. Старик в нескольких словах объяснил старшему сыну, кто мы и по какому делу пришли. Тот только кивнул. Оба брата были возбуждены, говорили о каком-то важном событии, о чем-то спорили друг с другом и со стариком. Я, если помните, довольно хорошо знал по-немецки, но скороговорку настоящих австрийцев или швабов, проживающих в окрестностях Буды, понимал лучше, чем здешний диалект. Они говорили быстро, нетерпеливо, тяжело дыша; из нескольких знакомых слов, уловленных мною, я предположил, что речь идет об ультиматуме, переданном дирекции, и о том, что господа в конторе разными уловками стараются оттянуть время; главный инженер уехал в субботу в Будапешт; начальство говорит: подождите, дескать, пока он вернется и привезет ответ. А тем временем арестовали всю группу доверенных. Братья ругали профсоюз за то, что он не вмешивается и не поддерживает выступление, как должно было быть.
Они обедали за кухонным столом. Пригласили и нас – сыновья жестом, старуха приветливым словом, – но мы отказались. Мы ведь недавно ели, закусили немного своим, когда пили кисловатое вино.
Наконец дошла очередь и до нас.
Старший Эберлейн-сын еще раз спросил мое имя и кто послал. Я передал письмо Ваги. Он внимательно прочитал его, сложил и отдал обратно. Немного подумал и снова заговорил с отцом и младшим братом о своих делах.
– Я не понимаю Митцл, – вырвалось у него наконец. – Ведь она знает, о чем идет речь! На контрабанде людей мы сломаем себе шею, когда… И вообще это невозможно. У нас полно жандармов и солдат. Сегодня утром приехали на двух машинах, говорят, прямо из министерства внутренних дел, хотят по всему поселку устроить облаву… Шандор Варна? – обратился он ко мне.
– Да.
– И Сечи, да. Густав Сечи. Пришли из Будапешта?
– Да, – сказал я. – Мы были в Татабанье, в Комароме, в Дьёре, потом товарищ Ваги дал нам сомбатхейский адрес. Но, как видите, по ошибке на конверте написали Шопрон. Так случилось…
– Гм!
Он задумался и, снова перейдя на немецкую речь, стал объяснять брату, что оба они из-за облавы не могут уйти из поселка. Вновь ругал Митцл и Брандта – зачем Брандт вообще посылает сюда людей?