Но все эти уловки и приспособления ищущих прочности династий были не более, как обходами принципа. Сам же принцип оставался неизменным, непоколебимым. Принципат вырос в империю, императорская власть выработалась в абсолютную и безответственную, но она не в состоянии была избыть своего первоначального признака временности и чрезвычайности. Те, кто ею владеет, держат ее в пользовании неограниченном, но только пожизненном; тот, кто ею не владеет, не имеет права на нее рассчитывать, как бы ни был он близок пожизненному владельцу. Ее династии — не более, как учащенная и потворствуемая обычаем случайность, а сама она — белый лист, на котором может быть написано имя любого удачника из среды патрициата или даже плебея, облеченного в патрициат нарочным сенатским постановлением.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
САТИРА НА СМЕРТЬ КЛАВДИЯ
Сегодня Клавдия похоронили, а завтра не завтра, но еще в том же году, весь Рим хохотал над ходившей по рукам злобной сатирой на смерть жалкого старика. Беспощадно высмеивая апофеоз нелепейшего из государей римского народа, сатира сулила Клавдию не обожествление, но «отыквление» (Apokolokynthosis) и, после града свирепо-мстительных издевательств над правлением и личностью покойного принцепса, отдавала его на том свете в рабство вольноотпущеннику Менандру, который при Кае Цезаре заведовал в канцелярии принцепса справочным столом (а cognitionibus). Таков — один из древнейших прототипов злополучного аркадского принца, над которым в девятнадцатом веке хохотала публика оффенбахова «Орфея в аду». По всей вероятности, этим порабощением не кончились посмертные злополучия Клавдия, так как о превращении его в тыкву, обещанном в заголовке сатиры, в ней нет ни одного слова. А между тем заголовок Apokolokynthosis установлен за ней издревле, твердо и неразлучно. Очевидно, мы имеем дело лишь с начальным отрывком сатиры, конец же ее, с дальнейшими мытарствами покойного принцепса, безнадежно утрачен. Полная смешных, именно опереточных, оффенбаховых контрастов и неожиданностей, фарсов и острот, быстро и весело развивающая комическое действие, сатира на смерть Клавдия — совершенство в своем роде. Нужен был бешеный взрыв годами накопленной ненависти, чтобы бросить в общество подобную литературную бомбу. Автор сатиры, вышедшей в свет анонимно, явил себя большим знатоком закулисных придворных отношений и несомненным, убежденным неронианцем. Насколько обидны и едки удары его бича по плачевной памяти Клавдия, настолько же сладким голосом воспевает он хвалы молодому и кроткому государю, призванному судьбой сменить безобразного, глупого, злого старика.
Произведение это, обыкновенно, приписывается Сенеке, несмотря на множество мест, крайне странных для языка и пера философа этого, стоящих в прямом противоречии с его тогдашними взглядами и политикой. Я отмечу эти сомнительные места в том вольном переложении, которым я предпочитаю заменить, необходимый иначе, пересказ этого блестящего и важного памятника. Думаю, что к выгоде читателя, так как слыхал о «Шутке на смерть Клавдия», или, если хотите, точного перевода: «Игра о том, как Клавдий умер», и содержание знает всякий, кто сколько-нибудь знаком с первым веком принципата и историей римской литературы, саму же сатиру редко кто читал. По-русски она существует в переводе В. Алексеева, вышедшем лет двадцать тому назад, в мало распространенном журнале «Пантеон Литературы». Я не смею назвать свое переложение переводом, так как главной задачей моей была не филологическая точность фраз и зеркальность конструкций, но — посильная передача зычного смеха, разлитого в этом бешенно-радостном памфлете, написанном в тоне и стиле менипповых сатир, усвоенных римской литературе великим ее энциклопедистом М.Т. Варроном. Французы сравнивают автора «Отыквления» с Раблэ. Мы, русские, с гораздо большим правом, можем сравнить ее с сатириком гораздо новейшим, а именно — с М.Е. Салтыковым в таких его произведениях, как «История одного города», «Сказки», «Современная Идиллия», «Дневник провинциала», вполне совпадающих характером и манерой своей с литературным определением и культурно-историческим типом «мениппей», за исключением, не свойственной Салтыкову, перемежки прозы со стихами. Тем не менее, как легко может проверить читатель, знакомый с латинским языком, в переложении своем я очень стараюсь не уходить далеко от оригинала. Но там, где точная передача сжатой латыни была бы слишком суха и мертва, в ущерб русской, любящей широко улыбнуться, фразе, я оставляю за собой право — распространять пересказ своими словами. Равным образом, некоторые пояснительные вставки мне показалось более удобным ввести в текст, чем пестрить его примечаниями. Там, где они пространны и сложны, я отмечаю их четыреухгольными скобками. Те, кого «Ludus de morte Claudii» интересуют с той же точки зрения, как меня, то есть — как в Риме первого века нашей эры писался злободневный политический фельетон, — могут читать мое переложение, не считаясь с этим знаком. Измен духу произведения, кажется, нет, а сомнительные места оговорены в примечаниях под текстом и после текста.
* * *
ОТЫКВЛЕНИЕ
(Άποϗολοϗυντωσιξ)
Сатирический апофеоз божественного Клавдия
Л. Аннэем Сенекой.
I. Хочу записать в летопись, что приключилось в небе, в канун кануна октябрьских ид, в консульство Азиния Марцелла и Ацилия Авиолы, в обновленном году, в самом начале нынешнего счастливого века. [Не погрешу в рассказе моем личными счетами]: не найдете в нем ни [клевет] ненависти, ни комплиментов [своему человеку]. Так и буду резать правду-матку. А если кто вздумает ко мне приставать, откуда я взял все это, так ведь, во-первых, буде мне не угодно, я могу и не отвечать. Ну-ка, кто меня заставит? Я человек свободный: это я твердо знаю, — да, свободный с того самого дня, как протянул ноги покойник, который так хорошо оправдывал пословицу: «Не родился царем — так родись дураком». А если соблаговолю отвечать, скажу первое, что придет в голову. [Что, в самом деле, за новая мода?] Когда это было, чтобы от историка требовали: подай свидетелей, да еще под присягой? Однако, если бы необходимо потребовался свидетельский авторитет, обратитесь к тому [почетному гражданину], который удостоился видеть, как возносилась на небо Друзилла. С равным правом он вам засвидетельствует, что видел и Клавдия, как он на том же пути ступал non passibus aequis. [Дело-то в том, что] — хочет не хочет мой свидетель, но видеть все, что творится на небе, он обязан [уже по официальному своему положению]. Ведь он инспектор Аппиевой дороги, а, как вам известно, именно по ней проследовали к богам и божественный Август, и Тиберий Цезарь. Однако, если думаете расспросить его, то советую — наедине: в большом обществе он молчит, как рыба. Потому что [обиженный человек]. После того, как он, при всем сенате, принял присягу, что видел, как Друзилла восходила на небо, и — в награду за этакое-то драгоценное сообщение! — никто его видению не поверил, он клятвой зарекся, что отныне он [ничего знать не знает и ведать не ведает, и] не доказчик, если даже при нем, среди бела дня, на форуме убьют человека.
Так вот от него-то я и разузнал кое-что и передаю вам дело, как слышал. Дело достоверное, дело ясное, как день, — и дай Бог за него моему человечку такое же здоровье, богатство и успех!
II. Се уже Феб нам сиял кратчайшими днями.
Роги гордыни во тьме сонная нощь возращала,
Цинтия царствий своих уже расширяла победы,
Чудище злое Зима губила приятные блага
Осени щедрой, и — зря, как дряхлеет на лозах
Вакх, — виноградарь снимал запоздалые, редкие гроздья.
Думаю, что вы лучше поймете меня, если я просто скажу: стоял октябрь месяц, день — канун кануна октябрьских ид. Часа не смогу определить вам в точности. Скорее два философа сойдутся во взглядах, чем двое часов во времени. Во всяком случае дело было между шестым и седьмым часом. Ну, вот какая проза! [недоволен читатель, Бери пример] с поэтов: не довольствуясь восходом и закатом солнца, уж как они надрываются, чтобы воспеть также и полдень, — так неужели ты-то пропустишь так просто этот час, да еще такой удачный?