Феб в колеснице уже соделал пути половину
И, повернувши к ночи, ослаблял, в усталости, возжи,
Нам с косогора небес умеренный свет ниспуская.
III. Пришло Клавдию время испустить дух свой, но дух никак не мог найти выхода. Тогда Меркурий, всегдашний поклонник его талантов, отводит в сторонку одну из трех парк и говорит ей:
— Злокачественная ты женщина! Что тебе за радость мучить этого горемыку? Ну, право же, не стоит так долго пытать его. Ведь вот уже шестьдесят четвертый год, как он вот этак-то барахтается, ни жив, ни мертв. Ну, что ты имеешь против него? Порадуй астрологов: дай им хоть однажды сказать правду. Ведь, с тех пор, как он стал государем, они хоронят его каждый год, каждый месяц. Правду сказать, оно и неудивительно, если они путают:[как им знать час его, когда у него] нет данных для гороскопа? Ведь никто же никогда не почитал [это чудище] человеком, родившимся, [как все добрые люди]. Делай же свое дело! Соверши должное свершиться!
Полно! рази! в опустелом дворце
пусть достойнейший правит!
— Ах, батюшки, — отвечала на то Клото, — а я было хотела чуточку позадержать в нем жизнь, чтобы он успел пожаловать в римские граждане ту остатнюю крошечку перегринов, которые какими-то судьбами еще гражданства не получили. Ведь это же и была задача Клавдия — одеть в тоги всех греков, галлов, испанцев, британцев. Ну, — так как, действительно, надо же оставить несколько перегринов хоть на племя, да и твое желание — мне приказ, — то уж будь по-твоему!
И вот открывает она ларчик и вынимает из него три веретена: одно — Авгурина, другое — Бабы, третье — Клавдия.
— Вот, — сказала она, — три [ближайшие кандидаты в мертвецы]: я уморю их на протяжении одного года и в короткие промежутки, [нарочно] затем, чтобы не отпустить Клавдия [тот свет] без свиты. Потому что как-то неловко, знаешь, вдруг [взять, да и] оставить одним- одинешенька человека, который привык видеть, целыми тысячами, позади себя — свиту, впереди себя — стражу, кругом уличные толпы. Ну, и собутыльники [ему нужны же: думаю, что] эти будут — как раз по вкусу.
Так рекла.
И, пряжу смотав с ужасного взору
Веретена, порвала времена жизни царско-дурацкой,
Парка ж Лахеза, главу, как на праздник украсив,
Вздев на чело и власы свои лавр Пиэрийский,
Ловкой рукой начинает сучить из белейшей шерсти
Снегоподобную нить. Но, покорен искусной работе,
Быстро меняется цвет, и на пряжу дивуются сестры.
Бедная, грубая шерсть обратилась в металл драгоценный,
Веком сплывают златым с кудели прекрасные нити,
Нету конца им, — сучат парки счастливую пряжу,
Полные руки напряли и рады: приятна работа.
Труд сам собою кипит: кружась без всяких усилий,
Веретено удлиняет нежнейшие нити:
Вещие век перепряли Тифона и Нестора годы!
Тут же и Феб; он им песней ворожит, и счастье пророчит:
То он, веселый, в кифару ударит, то пряжу направит.
Песня вниманье живит и время труда сокращает.
Так, в чарованьи восторженном брата кифары и песен,
Парки запрялись: уже человеческой жизни пределы
Славная нить превзошла. Но Феб: — Не ленитесь, о, парки!
Дайте ему пережить все сроки смертного века.
Пусть на меня будет он и лицом, и изяществом сходен,
Пением, голосом также не хуже. Усталому миру
Эру блаженства он даст и уста законам развяжет.
Как Люцифер, затмевающий робкие звезды;
Или как Геспер встанет на снова звездное небо;
Или как Солнце, когда, ночь одолевши, Аврора
Алая день приглашает к рассвету — и Солнце вселенной
Вдруг улыбнется лучом, колесницу из тьмы воздымая:
Вот каков Цезарь у нас! Вот как увидит Нерона
Рим: от чела его — тихие теплые светы,
Кудри сбегают до плеч: [как прекрасен он в их ореоле!]
Так сказал Аполлон. А Лахеза, которой и самой было любо порадеть этакому красавчику, [в точности] выполнила заказ, да, как принялась прясть щедрой рукой, так еще и от себя прибавила Нерону многие лета. А для Клавдия, по общему решению, остается одно: устроить веселые похороны.
Χαιρονταξ, ευφημουνταξ εϰπεμπειν δομων (волоки его из дома веселее, в добрый час!)
И вот тут бульбулькнула его душенька [как пузырь дождевой], и на том перестал он надувать публику, будто был когда- нибудь жив. Он умер в то время, как актеры играли перед ним комическую пьесу. Недаром я боюсь актеров: вот вам пример, [как опасны эти люди]. Последним словом его к человечеству был сначала трубный звук из той части тела, которой он всегда был красноречивее, [чем устами], а затем горестный вопль: «Батюшки! никак я весь обо...ся?» Уж не знаю, точно ли ему удалось так себя обработать; [в государстве-то] он, конечно, давно все за...
V. Что затем произошло на земле, излишне рассказывать: сами отлично знаете, да и напрасный труд спасать от забвения то, что общественный восторг прочно запечатлел в памяти сердец. Никто не забывает о днях своего счастья. А вот послушайте-ка, что было на небе. В достоверности рассказа, вы помните, у меня есть свидетель.
Вот — доложили Юпитеру, что пришел кто-то длинный, изрядно седой, не весть на что ворчит — должно быть, грозится, потому что, не переставая, [как болванчик], трясет головой, — и пребезобразно загребает правой ногой.
Спросили мы его: да вы кто — какой народности? Отвечает каким-то нелепым бормотанием, голос предикий, невозможно понять, что за язык такой. Однако ясно — ни он грек, ни он римлянин, ни человек, из какой другой национальности до сих пор известной.
[В таком недоумении] Юпитер приказывает Геркулесу, который, в своем качестве всемирного путешественника и землепроходца, предполагается знатоком всех народностей, — пойти и допытаться, из каких будет этот пришелец. При первом взгляде на последнего, Геркулес струхнул таки немножко, — даром, что его не смущали страхом даже чудовища, [которых высылал против него гнев] Юноны. Зазрив этакую невиданную рожу и ничему неподобную походку, заслышав голос хриплый и заикающийся, несвойственный никакому земному зверю, — а так разве тюлени ревут, — Геркулес подумал было:
— Никак мне предстоит совершить тринадцатый подвиг?
Но, вглядевшись пристальнее, распознал, что перед ним как будто что-то вроде человека. Тогда он подступил, приосанясь, и заговорил уж, конечно, как свойственно греченку, — из Гомера:
«Τιξ ποφεν ειξ ανδρον, ποϑι ιοι πολιξ»
(Кто ты? откуда взялся? где народ твой и город?)
Услыхав эти вопросы, Клавдий очень обрадовался. — Э! да здесь водятся филологи! — подумал он и окрылился надеждой, что, пожалуй, тут ему удастся найти каких-нибудь читателей и критиков для своих «Историй». Так что и сам он, рекомендуя себя Цезарем, [пустил пыль в глаза] гомеровским стишком:
«Ιλιοϑεν με φερον ανεμοξ Κιϰονεσσι πελασσεν».
(Из Илиона примчал меня ветр к берегам киконийским.)
Хотя более к лицу ему был бы следующий правдивый стих, — тоже гомеровский:
«Ενϑα διγων πολιν επραϑον, ωλεσσα δαυιοιυξ»
(Город я там разорил и убил обывателей много.)
VI. Ему удалось было произвести этой бесстыжей басней впечатление на доверчивого Геркулеса, да, [на беду его], оказалась там богиня Лихорадка. Она одна покинула храм свой, чтобы проводить Клавдия. Все остальные боги предпочли остаться дома в Риме.
— Этот господин, — вступилась она, — врет от первого до последнего слова. Это я тебе говорю — [а мне ли не знать?] — что лет я с ним жила неразлучно! Он уроженец Лиона (Lugdunum), ты видишь перед собой перегрина из муниципии Мунация Планка. Уж ты поверь мне: он родился в шестнадцати милях от Вьенны и самый настоящий галл. Вот почему он, как и следовало галлу, успел ограбить Рим. Повторяю тебе и настаиваю: [парень] этот родился в Лионе, где много лет царьком пановал (regnavit) Лициний. Ты сам, топтавший всевозможные дороги земли гораздо больше любого профессионального погонщика мулов, должен знать этих лионцев, а, следовательно, и то, что дошагать от Ксанфа до Роны это — довольно таки миль!