Беспокойно заржал Чингисхан, отвлекая Григория Мироновича от мыслей о прошлом. В стойле у жеребой кобылы он увидел рыжие вихры сына и рассвирепел:
— Я кому говорю?! Тебе или пню безмозглому? Раз слов не понимаешь, придется по-другому объяснять.
Он снял со столба уздечку и веревку, поймал за шиворот упиравшегося Афоньку, привязал его к этому же столбу и спустил с него грязные портки.
— Чего замолчал, гадёныш, прикусил язык-то?
— Я не гаденыш, ты сам гад!
— Как ты с отцом разговариваешь, стервец? Придется тебя проучить как следует. — И Григорий Миронович стеганул уздечкой по голым тощим ягодицам сына. На них сразу же проступили два красных рубца. Афонька взвизгнул, как испуганный поросенок.
— Ну как, по вкусу пришлась березовая каша?
— По вкусу, по вкусу… — Афонька оскалился, смело глядя на отца и показывая свои мелкие и редкие, как у мышонка, зубы. — Вот вырасту и тебя тоже «угощу».
«В мать пошел, чертенок этакий, и в деда: такой же упертый. Его сейчас хоть до смерти запори — пощады не попросит». Афонька не плакал, а только шмыгал носом да рукавом шубейки размазывал по щекам сопли, кидая в сторону отца злые взгляды. «И точно, угостит, когда состарюсь. Вот этой же уздечкой и угостит однажды…»
Григорий Миронович повесил уздечку, надел на сына штаны, поправил ему шубейку, ощутив под руками худенькие ребрышки и быстро, как у пойманного зайчонка, колотящееся сердечко. В глазах защипало, а по груди прошла какая-то теплая волна.
— Эх, сынок, ничего-то ты не понимаешь! Глуп еще. И отца не слушаешь. А отец тебе только добра хочет, оттого и учит. Ты вон балуешься в стойлах, а не разумеешь, какая беда может случиться…
Афонька молчал и, казалось, слушал его. А Григорий Миронович разошелся и стал рассказывать о породистых рысаках, о своих планах, не заметив, что больно вцепился пальцами в острое мальчишечье плечико.
— Пусти меня, — захныкал Афонька, бесцеремонно прервав откровения отца. — Мне больно. Ты меня не любишь… Вот возьму и сбегу из дома. Поплачешь еще.
Григорий Миронович опомнился, словно проснулся. «Господи, прости меня, грешного, прости и помилуй», — прошептал еле слышно, а вслух сыну сказал:
— Вот вырастешь, сынок, и сам поймешь…
— Вырасту, вырасту, — прошмыгал угрожающе мальчонка, — и с цыганами убегу!
— Что? Чего мелет твой поганый язык? — опять распалился отец. — Я те убегу, муравьиная твоя душонка, только попробуй!
Григорий Миронович снова потянулся за уздечкой, но Афонька больше не стал испытывать судьбу, дал стрекача в полуоткрытые ворота.
* * *
Услышав голодное мычание коровы во дворе, Кузьма решил сходить за ригу — там прошлой осенью он складывал три стожка кое-какого сена пополам с овсяной соломой. Лето было засушливым, и накосить с двух паев удалось совсем немного клевера. Да и скормили его быстро — пока корова была в запуске и после отела. Может, в тех стожках что осталось?
Он взял старенькую полуразвалившуюся плетюху и побрел за ригу. Стожков не было и в помине. От них остались лишь желтые плешины в почерневшем снегу — кучки соломенной трухи. Значит, Матрена без него скормила скотине и эти запасы. Как дотянуть теперь до пастьбы? Выгонят ведь стадо не скоро. Один-единственный выход: просить сена у Козлова, кормами только он богат в это время года.
Наполнив мякиной плетенку, Кузьма собрался было обратно идти, но передумал, опустился на кучку. Хорошо-то как вокруг! В чистом голубом небе солнышко широко улыбалось, рассыпая во все стороны искры света, словно золотые червонцы падали в снежный подол земли. Они согревали землю подобно ласковым рукам матери.
Кузьма глянул в сторону речки Сережи. Глаза ослепило еще сильнее — то сияли солнечные лучи, отраженные от ледяных глыб. Река была перегорожена торосами. Льдины-громадины, наползая одна на другую, давили и кромсали извилистые берега. Вода в реке поднялась и устремилась к ближнему лесу и сельским огородам. «Речка-невеличка, а поди ж ты, всю окрестность вокруг половодьем опоясала, — восхищаясь силою реки, подумал Кузьма. — Значит, и в малом большие силы могут таиться». От такого «открытия» ему стало почему-то радостно и легко. Он схватил наполненную плетюху и по талой воде — шырк-шырк — торопливо поспешил ко двору. Со стороны реки в это мгновение раздался глухой треск. Кузьма невольно оглянулся и опешил: через речку, прыгая со льдины на льдину, пробирался на этот берег незнакомый мужчина. «Дурень, не думает, что голову потеряет задарма! В водоворот угодит вместе с ледяной глыбой — пиши пропало, костей не найдешь». В позапрошлом году кучер лысковский хотел было на резвой своей тройке проскочить в половодье… Только через месяц из Теши вытащили тарантас, а кучер и лошади до сих пор где-то плавают…
Кузьма бросил плетенку на межу огорода и побежал к берегу, крича на ходу:
— Вправо, впра-а-а-во бери, жук навозный!
Льдина, на которой стоял мужчина, к счастью, в сторону водоворота не пошла. Это немного успокоило Кузьму и он, перейдя с бега на шаг, подумал о том, какие причины гонят людей в лапы смерти. Бог их знает… Возможно, беда какая, а возможно, лень-матушка: человек в гости торопится да поленился в обход идти. Поди, узнай его помыслы!
Из села, встревоженные криками Кузьмы и треском ломающихся льдин, уже спешили к берегу люди: и женщины, и мужчины, и дети, и старики. Вскоре берег наполнился народом. Даже сам Петр Симеонов, сельский бургомистр, тут. Его кряжистая фигура выделяется среди толпы. В карих глазах его привычная плутовская насмешка. Cнял шапку, утирает пот со лба. В селе Петра Анисимовича побаиваются, кулаки у него как кувалды, не раз он их поднимал на людей. Вот и сейчас он стоит, глядит на всех свысока, точно перед ним не люди, а клопы копошатся.
На берегу и Ефим Иванов, здешний сотник. Он русский, родом из соседней Березовки. Хотя и без солдат, все равно командир: осанистый, прямой, как слега. С ним четыре сына почему-то оказались, они подстать отцу — худые и длинные, глаза навыкате, крупные носы крючками.
Максим Москунин, сельский староста, прибежал последним. Пятеро дочерей прячутся за его спиной, все красавицы, стройные, румяные, косы русые до пояса. Старшую Лукерью уж старой девой кличут. А она в самом соку — с трудом прикрывает вязаной кофточкой пышную, вздымающуюся от быстрой ходьбы грудь.
А рядом Савельев Филипп, кузнец. Он на всю округу славен уменьем своим, грамотный, толковый. И голос у него приятный, басистый. На свирели играет так, хочешь — не хочешь, а пойдешь в пляс. По вечерам Филипп оставляет свою бездетную половину, а сам — на Верхний порядок, где обычно собирается молодежь, и до полночи развлекает их своей волшебной дудочкой.
В сторонке, особо ото всех, собралась семейка Лаврентия Кучаева. Теперь уж он старик, а в молодости, рассказывают, драчун из драчунов был: чуть что — первым за чужой ворот хватался. Теперь он и сам скукожился, и лицом на вялую репу похож стал. Однако характер его не переменился — собственной злобой насквозь пропитан. Когда кто-нибудь по наивности спросит, сколько ему лет, он цепным псом кидается и кричит: «А ты чо, а ты чо, прадеда свово пережил?» Старший сын его, Виртян, и остальные четверо — оглобли оглоблями, тоже здесь стоят, на половодье глянуть пришли. В сторону реки то и дело летели их презрительные плевки и злобные выкрики в адрес плывущего на льдине человека.
О судьбе его печалились другие, стоящие на берегу люди — сельская беднота: сапожник Захар Кумакшев с женою Авдотьей, работник управляющего Козлова Игнат Мазяркин, вдовушки Зинаида Будулмаева и Анастасия Манаева. Они причитали, охали, ахали, кричали безумцу слова сочувствия, советы.
Затаив дыхание, со страхом и радостью глядели люди на громадные льдины, проплывавшие по реке. Между ними окунались и выныривали из воды маленькие. Там, у излучины, где река суживалась и берега почти сталкивались, льдины скрипели, трещали, прыгали и лезли друг на друга, выползали на берег. Зрелище завораживало. И никто не заметил, как Кузьма Алексеев, отыскавший где-то лодку, столкнул ее в воду и, прыгнув в нее, поплыл между льдин, отталкиваясь от них веслом. У людей были свои заботы.
— Слава Мельседею Верепазу9, хорошую весну нам послал! — первым нарушил всеобщее молчание Лаврентий Кучаев. — Топерича и пшеничка уродится.
Все знали, что каждую весну Лаврентий обещает им богатый урожай. Только на суглинке и песке к исходу лета один осот произрастал. Но так хотелось верить, и они с благоговением слушали.
— Богаче богатого нонче хлеба уродятся. Гляди-ка, какая густая пена речная. Гляди, Филипп, — старик толкнул в плечо подошедшего Савельева.
— Неужто так в самом деле? — не поверил кузнец. — Из пены одни пузыри выскакивают, и те лопаются…
— А ты напиши у себя на лбу, берестяная твоя голова: когда в половодье желтая пена идет — на землю нам бог наш Нишкепаз доброе лето шлет. Где лето доброе, там и хлеба густые, колосистые. Понял?